— Ты-то совсем ребенок, Россман, — сказал Робинсон, достал из-под рубашки кинжал, висевший у него на шее, вытащил из ножен и разрезал твердую колбасу. — Тебе еще многому надо учиться. Но с нами ты на верной дороге. Да садись же. Хочешь чего-нибудь куснуть? Ну, может, глядя на меня, аппетит и нагуляешь. И хлебнуть не хочешь? Что-то ты от всего отказываешься. И ничего толком не говоришь. Впрочем, совершенно безразлично, с кем находиться на балконе, лишь бы вообще кто-нибудь был. Я-то здесь частенько сижу. Брунельде это очень уж нравится. Как только ей что-нибудь взбредет на ум: то ей холодно, то жарко, то она хочет спать, то причесаться, то снять корсет, то надеть его — меня тут же высылают на балкон. Иногда она действительно делает то, что говорит, но большей частью так и лежит на канапе, даже не пошевельнется. Раньше я, бывало, малость отодвигал занавесь и подсматривал, но с тех пор, как однажды Деламарш после такой проделки — я точно знаю, он этого не хотел, просто выполнял просьбу Брунельды — несколько раз ударил меня по лицу плетью — видишь рубцы? — я больше подсматривать не рискую. Вот и торчу здесь, на балконе, только и развлечений что еда. Позавчера сидел я вечером один, тогда я был еще в своем замечательном костюме, который, к сожалению, остался в твоей гостинице, — вот собаки! Им лишь бы сорвать с человека дорогую одежду! — сидел я тут, стало быть, совсем один и поглядывал вниз сквозь решетку, и такая меня одолела тоска, что я разрыдался. И как раз в эту минуту случайно — я сразу и не заметил — Брунельда ко мне вышла в своем красном платье — оно ей больше других к лицу, — посмотрела-посмотрела на меня и говорит: «Робинсон, почему ты плачешь?» Потом приподняла платье и подолом вытерла мне глаза. Кто ее знает, что бы она еще сделала, если бы Деламарш не позвал ее обратно в комнату. Само собой, я подумал, что теперь моя очередь, и спросил сквозь штору, нельзя ли мне войти. И что, ты думаешь, сказала Брунельда? «Нет! — говорит. — Еще чего выдумал!»
— Зачем же ты остаешься здесь, если с тобой так обращаются? — спросил Карл.
— Извини, Россман, но ты задаешь глупые вопросы, — ответил Робинсон. — Ты тоже останешься, даже если с тобой будут обращаться еще хуже. Впрочем, ко мне относятся вовсе не так уж плохо.
— Нет, — сказал Карл, — я обязательно уйду, сегодня же вечером. С вами я не останусь.
— Как же ты, к примеру, собираешься уйти сегодня вечером? — спросил Робинсон, выковыряв из хлеба мякиш и старательно обмакнув его в масло, оставшееся в коробке из-под сардин. — Как ты уйдешь, если тебя даже в комнату не пускают?
— Это еще почему? Возьмем да и войдем!
— Нет, пока не позвонят, входить нельзя, — промычал Робинсон, набивая рот жирным хлебом и перехватывая ладонью капли масла, чтобы время от времени обмакивать хлеб в этот сосуд. — Порядки здесь все строже. Сперва тут висели тонкие гардины, хотя и непрозрачные, но вечером все-таки были видны тени. Брунельде это пришлось не по нраву, и мне было ведено сшить занавесь из ее театральных халатов. Так что теперь ничего уже не видно. Во-вторых, раньше мне дозволялось спрашивать, можно ли войти, и они отвечали «да» или «нет», смотря по обстоятельствам; но я, наверное, перегнул палку, спрашивая слишком часто. Брунельда не выдержала, ведь несмотря на свою толщину она очень слабого здоровья, у нее часто болит голова, а ноги вечно ломит от подагры; вот они и решили, что спрашивать мне больше нельзя, ну а чтобы я знал, когда входить, будут звонить в колокольчик. От этого трезвона я даже просыпаюсь, одно время я завел себе для развлеченья кошку, так она, испугавшись этого звона, сбежала и не вернулась; а сегодня, между прочим, еще не звонили; кстати, после звонка я не просто могу, а обязан войти; н-да, что-то все не звонят, наверняка ждать еще долго.
— Ну вот что, — сказал Карл, — тебя это, может, и касается, а я-то при чем? В общем, так обращаются только с теми, кто позволяет себя унижать.
— Эй! — вскричал Робинсон. — Почему это ты вдруг ни при чем? Само собой, все это относится и к тебе. Сиди себе и жди здесь спокойно вместе со мной, пока не позвонят. А потом уж, пожалуйста, сколько угодно пробуй, сумеешь уйти или нет.
— Ты-то почему отсюда не уходишь? Только потому, что Деламарш твой друг, вернее, был другом? Разве это жизнь? Не лучше ли было бы в Баттерфорде, куда. вы сначала собирались? Или даже в Калифорнии, где у тебя друзья?