Сольвейг попыталась оторвать Риту от Дорис, но Рита не желала выпускать ее, в конце концов они обе перепачкались; повсюду тяжелым грузом лежал запах жареного кофе. Так пахнет кровь, хотя на этот запах тогда не обратили внимания, но он еще долго сохранялся в носу.
Но ничего не вышло. Не хватило сил. Не смогли. Ничего не смогли.
Вдруг, наверное, прошло какое-то время, но они этого не заметили, они уже были не одни у озера. Вдруг у озера оказались мама кузин, врачи «скорой помощи» и полицейские. И Бенку — такой пьяный, что едва держался на ногах. Бенку бродил вокруг того места, где случилось несчастье, кашлял, сопел и то и дело валился на землю, прямо под ноги полицейских, врачей и просто зевак, которых, слава богу, было не так много, ведь стояла уже поздняя осень, темная, почти зима.
— Бенку! Да иди же ты домой! — крикнула мама кузин. Она была на грани истерики, словно самое главное для нее — это чтобы Бенку пошел домой, а не околачивался там и позорил себя.
Рита так и сидела, сгорбившись, чуть в сторонке и плакала. Сольвейг попыталась обнять ее,
И все это, все-все и еще многое потом — в то время, как Дорис Флинкенберг несли на носилках. Повалил снег. Большие тяжелые снежинки укрыли все снегом; пусть он и растаял к утру, когда снова пошел дождь.
И все же. Ничто не могло изменить того факта, что Дорис Флинкенберг выстрелила в себя на скале Лоре у озера Буле и что ей на момент самоубийства было всего шестнадцать лет.
В тот день, когда умерла Дорис, Сандра гостила на Аланде. Был страшный шторм. Она смотрела на море, стоя у окна на веранде большого дома, где в остальное время слонялась из угла в угол в тяжелом махровом халате, вязаных носках и шерстяном шарфе, обмотанном вокруг шеи. У нее была свинка, последняя детская болезнь. Но…
Но это она узнала лишь позже, когда, размышляя о том, что произошло, отсчитала время назад. В тот самый миг, когда Дорис выстрелила в себя, она, Сандра, Сестра Ночь, Сестра День, стояла у окна на Аланде и напевала песенку Эдди. С чувством. От всей души.
Посмотри, мама, что они сделали с моей песней. Они ее испортили.
Словно эта украденная неслышная мелодия могла кого-то спасти.
Когда Сандре сообщили, что Дорис умерла, прошел уже день. Был шторм. Воскресенье после субботы, и Сандра у окна позволяет открытому морю накатывать на себя. Не по-настоящему, конечно, дурында, но в фантазии. Стекло отделяло ее от реальности. Каквсегдакаквсегдакаквсегда. Море было серое, кипящее, а волны — в несколько метров вышиной. С дом. В тот самый момент, когда море вставало словно стена и, казалось, вот-вот обрушится и утопит тебя или засосет в ужасный темный поток, оно вдруг немного отступало, так что волна, ударяя о скалу под окном, лишь брызгала пеной в стекло. Пикантно. Подобная картина природы — словно бы иносказание: интересно. Сандра вновь отметила, что не находит в себе тех чувств, которые должны быть присущи истинному аландцу, — всего того, о чем талдычили ее родственнички, которых она не понимала, здесь в доме и по всему острову. «Тетя» стояла у нее за спиной, она хотела было обнять Сандру, казалось, она постоянно была готова заключить ее в объятия. И прошептать: Что? Кровь не водица?
Где-то в другой комнате этого большого дома зазвонил телефон. «Тетин» голос донесся сначала словно издалека, а потом, в следующий миг, прозвучал уже за спиной. «Сандра. Это тебя. Какая-то Никто Херман. Что за имечко такое?» Ну что ей прикажете на это отвечать? Она уже сама ответила, «тетя», своим тоном. Никакое это на самом деле не имя.
Но когда Сандра обернулась и посмотрела на «тетю», то увидела, что та явно встревожена. И тогда Сандра поняла, что у нее болят железки, что она вообще больна и у нее нет сил даже изобразить возмущение. А кроме того, в следующее мгновение все переменилось, и то, что некогда было важно, вдруг потеряло всякое значение. Позвонила Никто Херман. И все рассказала, голос ее, еще до того, как она приступила к рассказу, показался каким-то слишком тонким и незнакомым.