Конечно, он сдал за годы, стал как будто ниже и суше и, хотя не потерял своей представительности, но сделался проще и доступнее в общении, и мне с ним теперь совсем легко. Хотя, когда он в моем присутствии разговаривает с кем-нибудь по телефону, в его голосе все же проступают старые требовательные нотки. Он не отступил после инфаркта, продолжал ходить на кафедру, читал лекции и делал другую работу. Но было видно, что ему это дается все с большим и большим трудом, и в конце концов он сам сознался себе в этом и сначала перешел на полставки, а потом на половинку от половинки, и так продолжалось, пока я не убедила его, что он может заняться более полезной работой, не приезжая каждый день в университет.
Я уговорила его написать воспоминания о себе и о времени, о людях, которых он знал, о многих, кого несправедливо забыли или кого помнят, но как монумент, а не как живого человека, а Зильбер помнит их именно живыми.
Ему понравилась идея, и все последние годы мы этим и занимаемся. Сначала он продумывает план главы, и мы его обсуждаем, потом наговаривает на диктофон свои мысли, воспоминания. Затем я отдаю пленки одной из своих девочек, она набивает новую главу в компьютер, и, получив напечатанный текст, мы начинаем работать — менять, резать, переставлять, добавлять.
Я делаю это не для забавы, не для развлечения старика, хотя, конечно, работа повышает качество его повседневной жизни. Это будет умная и мудрая книга, потому что профессор, потеряв свою высокомерную напыщенность, вдруг приобрел именно мудрость, и такт, и глубину и думает о том и замечает то, чего в суете не замечают и о чем не думают другие, Она, эта новая книга Зильбера, которая сейчас уже почти завершена, пропитана доброй и философской мудростью — не формально философской, не по учебнику, а жизненной, человечной и очень конкретной — с высоты долгой и непростой жизни.
Однажды Зильбер мне сказал, что интеллект, или, скажем проще, поправился он, ум человека так же, как и память, не ухудшается с возрастом, как это принято считать, а просто видоизменяется.
— Это как закон сохранения энергии, — сказал он. — Так же и мыслительные способности, они не исчезают вообще, они переходят из одной формы в другую. Действительно, с возрастом что-то начинаешь помнить хуже, на что-то не так быстро реагируешь. Но это лишь означает, что память и ум перешли в какую-то другую часть сознания, и начинаешь вспоминать, что не помнил, забыл раньше, и глубже понимаешь то, к чему раньше относился пренебрежительно и легковесно.
Я спросила про медицину, почему врачи считают, что с возрастом все же мыслительные возможности ухудшаются, на что Зильбер ответил, что официальная медицина на все смотрит с позиции нормы и отклонения от нее. И поэтому — так как, конечно, пожилые люди норме молодых не соответствуют — возрастные изменения и считаются патологией. Но ведь не зря во всех восточных, хотя и не только, культурах, в России, кстати, тоже, добавил он, посмотрев на меня, понятия «мудрец», «мудрость» ассоциируются со старостью. Да и Авраам, и Моисей основные откровения получили от Бога стариками.
Я посмотрела еще раз внимательно на Зильбера и подумала: «А ведь он прав. Во всяком случае, по отношению к нему это совершенно справедливо».
— Наверное, вы правы, профессор, — сказала я.
И так как я соглашалась с ним не так уж часто и вообще не спускала ему даже мельчайших неточностей, я видела: сейчас ему было приятно, что он так легко заполучил мое одобрение.
Зильбер лишь однажды упомянул о Джефри. Он сказал, что жалко, что у нас не получилось, что он бы хотел, чтобы получилось, так как именно нас двоих любит больше всего, каждого по-разному, конечно. И так как я промолчала, и он не дождался ответа, на который, может быть, и не рассчитывал, он добавил, что он не судья, что, если и не вышло, это для него, в конце концов, ничего не меняет. И больше никогда о Джефри не упоминал.
Иногда по вечерам, когда его очередная глава еще не вбита в компьютер, перед чаем мы ходим гулять по вечернему Бостону, и его свежий вечерний ветер, и темные безлюдные улицы с деревянными домиками, и немного усталые фонари на деревянных столбах, какие-то уж очень из детства, бросающие тени от случайного порыва ветра, и этот старый, мудрый, любящий меня, абсолютно бескорыстно любящий, чего почти никогда не бывает, человек, принимающий мои удачи и неудачи как единственно свои, — этот родной мне старик, как и эти ставшие тоже родными мне вечера, как и этот город, делают мою жизнь теплой, и наполненной, и ненапрасной.
Я часто звоню Катьке и иногда, как правило, спонтанно и неожиданно наезжаю к ней. Она еще больше увеличилась в размере и теперь стала даже не крупной, а большой, что все же странно не портит, а даже подходит и дополняет ее царственную, величавую осанку.