Ей только что исполнилось семнадцать — волшебный возраст, когда сердце девушки еще полно удивления перед своей новой властью, но она уже готова кротко и с достоинством принять корону женской судьбы. Лоб и виски под свободно заплетенными волосами были у нее белыми, но не бледными, нежными, но не томными. Это была мягкая, матовая красота юга; ни коралловых губ, ни восковой белизны, ни розовых тонов раковины, ни небесной сини во взоре; это было лицо, которое при всей своей красоте казалось лишь нежным обрамлением больших, мягко светившихся карих глаз, где детская ясность задумчиво сливалась с таинственными девичьими грезами. Мы сказали, что лицо ее и шея не розовели тонами раковины; но это не было недостатком; их место занимали теплые прозрачные тона слоновой кости.
Выход из дома в сад был огражден старой деревянной решеткой, увитой виноградом, и осенен миртовым деревом; к его гладкому стволу прислонена была простая деревянная скамья. Здесь мадам Дельфина и Оливия любили сидеть в благоуханный час сумерек и в лунные ночи.
— Chérie,[76]
— спросила мадам Дельфина в один из таких вечеров, — о чем ты все задумываешься?Она говорила на своем родном диалекте, который легко усвоила и дочь.
Девушка обернулась к матери и улыбнулась, потом опустила глаза; руки ее рассеянно играли концами ленты. Мать смотрела на нее с нежной заботливостью. Она снова была в белом; это было на следующий вечер после того, как мсье Виньвьель увидел ее у жасминового куста. Она его не заметила, и он ушел, заперев за собой калитку так, как было прежде.
Она сидела с непокрытой головой. Косы, в лунном свете казавшиеся совсем черными, свисали на скамью. Простой покрой ее платья следовал тем античным линиям, которые мода уже вновь оставляла ради тесного корсета, идущего от средних веков; но Новый Орлеан отставал от мировой моды, а мадам Дельфина и ее дочь отставали от Нового Орлеана. Легкий вязаный шарф из бледно-голубой шерсти спускался с ее плеч. В материнском взгляде невольно выразилось восхищение. Девушка казалась богиней этого сада.
Оливия подняла глаза. Мадам Дельфина не ждала этого и повторила свой вопрос:
— О чем ты думаешь?
Мечтательница взяла руку матери двумя своими руками и, наклонившись, поцеловала эту руку.
Мать не стала настаивать. В наступившем молчании дочь ощутила укор совести за то, что не ответила; глядя вместе с матерью в ночное небо, она сказала!
— Я думала о проповеди отца Жерома.
Этого и боялась мадам Дельфина. С самого дня проповеди Оливия жила только ею. Бедная мать готова была раскаиваться, зачем дала ей возможность ее слышать. Дочь готова была не есть и не пить; она питалась воспоминанием о проповеди.
Оливия угадывала мысль матери и знала, что и та догадывается о ее мыслях; теперь, когда она призналась в них прямо, она спросила:
— Как ты думаешь, maman, знает ли отец Жером, что это я дала тот молитвенник?
— Нет, — сказала мадам Дельфина, — я уверена, что не знает.
Следующий вопрос прозвучал более робко:
— А как ты думаешь
— Да. Он ведь и в проповеди сказал, что знает.
Обе долгое время сидели не двигаясь, глядя, как луна то выглядывает, то прячется среди темных и белых облачков. Наконец дочь заговорила снова:
— Как бы я хотела быть такой, как отец Жером — такой же доброй.
— Дитя мое, — сказала мадам Дельфина, и было видно, что ей стоит мучительного усилия сказать то, о чем она не решалась говорить, — дитя мое, я молю Господа, чтобы ты не стремилась сердцем к тому, кого ты, быть может, никогда не увидишь на этом свете!
Девушка повернулась, и глаза их встретились. Она обняла мать, на миг прижалась к ней щекой и, почувствовав материнские слезы, поцеловала ее и сказала:
— Не буду! Не буду!
Но в голосе ее звучала не спокойная решимость, а отчаяние.
— Ведь это все равно было бы ни к чему, — сказала мать, обняв дочь за талию.
Оливия снова горячо ее поцеловала.
— У меня нет никого, кроме тебя, — прошептала девушка. — Я бедная квартеронка!
Она откинула косы, чтобы снова обнять мать, но тут в кустах послышался шорох, и они вздрогнули.
— Qui ci çа?[77]
— испуганно крикнула мадам Дельфина, и обе вскочили, ухватясь друг за друга.Ответа не было.
— Это просто упала ветка, — шепнула она, когда они перевели дыхание. Но они тут же вернулись в дом и тщательно заперлись со всех сторон.
Вечер был испорчен. Они легли и заснули, хотя и нескоро, крепко обнявшись и боясь, даже во сне, чтобы не упала еще одна ветка.
ГЛАВА X
Дичь
Мсье Виньвьель больше не заглядывал в двери и окна; но если исчезновение этого симптома было добрым знаком, то появились другие, худшие, например бессонница. В любую пору ночи сторож, который и сам не решался на свой обход в одиночку, встречал его на этой медленной, мечтательной прогулке.
— Ему это, как видно, нравится — говорил Жан Томпсон. — А это всего хуже. Пусть бы уж был беспокоен. А такое спокойствие — не к добру.
Адвокат так долго упорствовал в своей гипотезе, что уверовал в нее.