Наконец раздался долгожданный крик, и в то же мгновение из тумана и мглы впереди блеснул свет и тотчас исчез, потом вспыхнул снова и снова исчез. Каждый раз при его появлении глаза у всех на борту становились такими же сверкающими и блестящими, как он сам, – мы стояли на падубе, глядели на этот вспыхивающий свет на горе Холихед и благословляли его за яркость и за дружеское предупреждение, короче говоря: превозносили превыше всех сигнальных огней, пока он не блеснул в последний раз далеко позади.
Теперь пришла пора стрелять из пушки, чтобы вызвать лоцмана; и еще не развеялся дым от выстрела, как, разрезая темноту, прямо на нас уже неслось маленькое суденышко с огоньком на мачте. Мы приспустили паруса, и вот оно стало борт о борт с нами, и охрипший лоцман, упрятанный и укутанный в матросское сукно и шарфы до самого кончика своего изуродованного непогодой носа, собственной персоной оказался среди нас на палубе. И думается, если бы этот лоцман попросил одолжить ему безо всякой гарантии пятьдесят фунтов на неопределенный срок, мы собрали бы ему эту сумму, прежде чем его суденышко стало бок о бок с нами или (что сводится к тому же) прежде чем все новости из газеты, которую он привез с собой, стали достоянием всех и каждого у нас на корабле.
Легли мы в тот вечер очень поздно и утром встали очень рано. К шести часам мы уже столпились на палубе, приготовившись к высадке и рассматривая шпили, крыши и дымы Ливерпуля. К восьми часам мы уже сидели все вместе за столом в одной из его гостиниц в последний раз. А в девять пожали друг другу руки и расстались навсегда.
Местность, по которой мы с грохотом мчались в поезде, показалась нам роскошным садом. Красоту полей (какими они здесь выглядели маленькими!), живых изгородей и деревьев; милые коттеджи, клумбы, старые кладбища, старинные домики – все такое знакомое! – и чудесную прелесть этой поездки, сосредоточившей в одном летнем дне все радости многих лет и, в довершение, радость свидания с родиной и всем, чем она тебе дорога, ни один язык неспособен поведать, как неспособно описать и мое перо.
Глава XVII
Поборников рабства в Америке – системы, о жестокостях которой я здесь не напишу ни слова, не обоснованного и не подтвержденного фактами, – можно подразделить на три большие категории.
К первой категории относятся более умеренные и рассудительные собственники человеческого стада, вступившие во владение им, как известной частью своего торгового капитала, но понимающие в теории всю чудовищность этой системы и сознающие скрытую в ней опасность для общества, которая – как бы ни была она отдалена и как бы медленно ни надвигалась – настигнет виновных столь же неизбежно, как неизбежно наступит день Страшного суда.
Вторая категория охватывает всех тех владельцев, потребителей, покупателей и продавцов живого товара, которые, невзирая ни на что, будут владеть им, потреблять его, покупать и продавать, пока кровавая страница не придет к кровавому концу; всех, кто упрямо отрицает ужасы этой системы наперекор такой массе доказательств, какая никогда еще не приводилась ни по одному поводу и к которой каждодневный опыт прибавляет все новые и новые; кто в любую минуту с радостью вовлечет Америку в войну гражданскую или внешнюю, лишь бы единственной целью этой войны и ее исходом было закрепление рабства на веки вечные и утверждение их права сечь, терзать и мучить невольников, – право, которое не смела бы оспаривать никакая человеческая власть и не могла бы ниспровергнуть никакая сила; кто, говоря о свободе, подразумевает свободу угнетать своих ближних и быть свирепым, безжалостным и жестоким; и кто на своей земле, в республиканской Америке, – более суровый, неумолимый и безответственный деспот, чем калиф Гарун Аль-Рашид[129]
, облаченный в красные одежды гнева.Третью, не менее многочисленную или влиятельную категорию, составляет та утонченная знать, которая не мирится с вышестоящими и не терпит равных; все те, в чьем понимании быть республиканцем означает: «Я не потерплю никого над собой, и никто из низших не должен чересчур приближаться ко мне»; чью гордость в стране, где добровольная зависимость считается позором, должны ублажать невольники и чьи неотъемлемые права могут быть закреплены только через издевательство над неграми.