Прошло двадцать три месяца с того дня, когда я покинул Макеевку, и с тех пор — ни слова, ни полслова ни от родителей, ни от Майка, ни от его жены Кати, ни от Джона. То, что мама, Пап, Майк, Катя и Валерик не смогли эвакуироваться из Макеевки и остались на территории, оккупированной немцами, я узнал из сообщений Совинформбюро. С тех пор каждый божий день я мысленно возвращался туда, в Донбасс, в Макеевку, в Совколонию, на второй этаж 36-квартирного дома. Чтобы мы жили хотя бы в относительном комфорте, мой Пап потратил более трех лет, добиваясь у советских бюрократов, чтобы в дом наконец провели водопровод и закончили в нем оборудовать кочегарку для отопления и для подачи горячей воды в квартиры.
Часто я вспоминал слова мамы перед моим отъездом из Макеевки в Актюбинск:
— Да хранят тебя, Никки, Всевышний и Пресвятая Дева Мария. Я буду молить их о тебе каждый божий день! — И после прощальных поцелуев, как обычно, она произнесла на английском: «God bless you, my dear sunny boy!» («Благослови тебя Господь, мой солнечный мальчик!»).
А Пап решил меня проводить до самой калитки и попрощаться со мной тет-а-тет. То, что он мне сказал, я буду помнить до последнего дня моей жизни. Своими мощными ручищами сталевара Пап взял меня крепко за плечи, долго-долго смотрел мне прямо в глаза, готовясь сказать мне что-то очень важное, и наконец произнес:
— Сердце мне подсказывает, мы больше с тобой… не увидимся! Прости и прощай, Никки!
Сказав это, Пап резко отвернулся и быстро ушел в подъезд. Я понял: он не хотел, чтобы я увидел его слезы. Зря! Я бы и так не смог их разглядеть, так как у самого у меня глаза были мокрые… С вещмешком за спиной я брел 3 километра до макеевской станции Унион, и из головы у меня не выходило: «Прости и прощай… прости и прощай, Никки!»
Об отце, о маме, о Майке, Кате и Валерике я часто думал по дороге в Актюбинск, в самом Актюбинске, в московской партизанской школе и теперь — на фронте. Я не знал, живы ли мои родные, не знал, как они добывают себе пропитание в оккупации. Я не знал ничего о Джоне — остался ли он в Одессе, где учился в художественном училище, или же успел эвакуироваться из нее перед приходом немецких и румынских оккупантов.
Мои тяжелые мысли-воспоминания были прерваны приходом моего верного ангела-хранителя, моей Принцессы Оксаны. Она держала руки за спиной. Что-то мне принесла. Сюрприз какой-то.
— Угадай, что у меня в руках? — произнесла она с загадочной улыбкой на лице.
Я мгновенно ответил наобум:
— Письмо!
— Верно! Но откуда, Николасик?
— Из Москвы! — ответил я и сразу подумал: неужели генерал Рокоссовский, разговаривая со своей дочерью Ад ой, сказал ей, что перед Курской битвой встретил ее партнера по чудесному вальсу-бостону? Неужели письмо от нее?
— Нет, письмо не из Москвы. Ты не угадал.
— Из Актюбинска! — выпалил я и подумал: наверняка от дяди Родиона или же от той стервы и сексотки — кассирши Татьяны из кинотеатра «Культ-Фронт».
— Нет, опять не угадал, — сказала Оксана.
— Неужели из Макеевки? — вскрикнул я.
— Да, Николасик, письмо от Майка!
Она протянула мне письмо, но я его сразу взять не смог. У меня руки задрожали, как тогда, перед танковой атакой… Если какой-нибудь командир танка скажет вам, что после того, как он услышал в наушниках команду: «В атаку!» или «Вперед!», не задрожали руки, знайте, что врет! Но это к слову… А тогда я подумал о другом: почему письмо письмо от Майка, почему написал не Пап?
Принцесса увидела, как у меня затряслись руки, и все поняла.
— Ты хочешь, чтобы я его для тебя открыла?
— Да, да! — ответил я, волнуясь и нервничая. — Открой и покажи мне поближе, чей там почерк.
Оксана вскрыла конверт, показала письмо мне.
— У твоего старшего брата красивый почерк, — сказала она, — как в учебниках по каллиграфии.
Она протянула мне письмо, но у меня руки все еще ходили ходуном.
— Да, — ответил я. — Это почерк Майка, но читать я не могу. Прочти его для меня. Только, пожалуйста, читай медленно.
«Дорогой наш и горячо любимый Никки! В конце ноября 1941 года, сразу после твоего отъезда в Актюбинск, наш дорогой Пап, как ты, Джон и я называли его, на заводе имени Кирова был назначен в бригаду, которая демонтировала и отгружала в Нижний Тагил оборудование американского стана-350. Работал он там и днем и ночью и редко приходил домой. Но когда немцы были уже на станции Ясиноватая, он ушел на работу и не вернулся. Все мои и Катины поиски, розыски и опросы других рабочих ни к чему не привели. Единственное, что подозреваем мы с Катей и мамой, — он погиб там, на месте, где шел демонтаж стана…»
— Постой! — резковато воскликнул я. У меня по щекам полились слезы. Оксана попыталась их промокнуть, но я сказал ей охрипшим голосом: — Не надо!
Передо мной всплыло видение… Мы стоим с ним у калитки. Пап — всегда такой сильный, такой мужественный человек — гранит, на котором я пытался выстроить здание собственной жизни. Он стоит, склонившись надо мной, и произносит что-то не совсем понятное, неожиданное:
— Прости меня, Никки…