— Такой снастью, чо ли, не поймать? — бормочет Гошка и хмурится: вспомнил вдруг, что на кету запрет объявили, — по сердцу так и полоснуло. Как будет-то теперь? К Сеньке небось и на драной козе не подъехать — шишка на ровном месте, рыбнадзор, как же! И если застукает на тоне — враз штрафной документ распишет, ОБХСС наведет. А там: кто ты есть такой, Мальцев? Войну припомнят. И припаяют на всю катушку…
Как никогда прежде испытывал в последнее время Гошка свою вину перед людьми. И во сне виделась ему одна и та же картина: уходил куда-то в темноту человек с поднятыми вверх руками. И спина, и руки, воздетые просительно над головой, были его — Гошкины, и тяжелая квадратная голова, наголо стриженная, — его. Гошка помнил, куда шел он тогда и что оставил у себя за спиной. Недаром до сих пор при слове «Сталинград» он вздрагивает.
Направляясь из стайки к лодке, приткнутой в берег, Гошка сегодня острее обычного почувствовал приближение беды. Об этом говорила каждая клеточка его тела, сердце беду чуяло. А к сердцу своему он прислушивался: редкий раз оно его подводило. И пока шел по галечному берегу, примерещилось ему, как одноглазый Домрачев настигает его на укромной тоне. С ним свяжись — греха не оберешься. Так и сяк выходит: кету нынче ловить не придется.
Вздохнул Гошка. Вздох вырвался сам собой. Гошка, чего-то испугавшись, секанул глазами по сторонам. От воды из-за его, Гошкиной, лодки поднимается навстречу, вырастает косматая голова Серьгина, его помятая физиономия.
— На рыбаловку?
— Кой черт рыбаловка?! На рыбаловку крест наклали — запрет.
Серьгин заклекотал в ответ. Дурак ай чо? Мозги пропил поди вчистую.
Сашка Серьгин бич, с раннего утра успел шары залить. Стоит босой, расхристанный перед Мальцевым и булькает смешком, кадык на худой шее ходит челночком.
— Чо смешного-то?
— Дак и посмеяться нельзя, чо ли? У тя синекуру умыкнули, не у меня. Мне он хоть сто лет — запрет.
И заклекотал, раскудахтался, прямо на Гошку перегаром дыхнул.
Отворачиваясь, Гошка отметил: брагу глушил Сашка. Где ему на водку разжиться, пропойному?
Не обращая внимания на Серьгина, Гошка зашарил глазами по лодке: все ли нормально, в исправности? Краем уха слышал он, как Сашка принялся вдруг длинно рассказывать матерщинный анекдотец с бородой.
— Вот, значит, как жили, — говорил Сашка, — врозь опали, а дети были. Ты слухай, Гоха… Дак вот…
— Чо прилип? Чо репьем прицепился-то? — вскинулся Гошка. — Делов больше нет?
— А то, — усмиряя клекот, проговорил Серьгин. — А то мутишь воду. Наскрозь тебя вижу. Вчера кто с утками около Семенова дома крылом чертил? А-а… то-то и оно! Семен не знает — враз бы ноги повыдергивал. Налим ты и есть налим. Ишшо какой налим. Тьфу!
Серьгин нагнулся к воде, зачерпнул пригоршней и вылил воду себе на лысину. Лил и крякал.
Гошка же стоял как аршин проглотил: страх второй раз за это утро стиснул его грудь.
В Мунгуму Сашка появился лет двадцать назад, прежде исходил приамурскую тайгу с геологами. Пришел он в село в драных солдатских брюках, энцефалитке да резиновых сапогах с обрезанными по щиколотку голенищами. С месяц бедовал, слоняясь по поселку, а потом приютила его Маришка Сайгор, осанистая, в годах нанайка, и зажил человек семейной жизнью, приоделся, высветлился. Выпивши, Сашка бил себя в грудь кулаком и объявлял:
— Бич я, бич!
И звали его бичом, только приставляя фамилию: бич Серьгин.
Сашка любил детишек, одаривал их конфетами, гладил по вихрам и приговаривал:
— Слушайте, дети, дядю Сашу и любите. Мы вас в обиду не дадим. — Говорил, и лицо его становилось жестким, а глаза невидящими.
Когда конфетам в кулечке подходил конец, Сашка катал детишек на горбушке, изображая коня. Скакал и носился галопом, потом падал коленями в траву, изнемогши.
Вначале бабы боялись детей Сашке доверять, а потом привыкли. А Сашке полная радость вышла.
Сашке и детишкам.
В колхозе Сашка был плотником, и сделанное им отличалось крепостью, надежностью. Делал он свое дело с душой, забываясь, частенько работал допоздна, и потому председатель колхоза Рудников на недельные Сашкины запои смотрел сквозь пальцы; отопьет — свое наверстает.
Злой, смятенный ушел с берега Гошка. В стайку опять заглянул, не удержавшись, сеть снова поласкал вздрагивающей рукой, потрогал балберки.
— Пойду все ж, терпежу нет.
Вернувшись в дом, сиял ружье со стены, опоясался патронташем, нож охотничий на бок повесил, натянул резиновые сапоги. На вопрос жены бросил коротко:
— Позорюю.