Читаем AMOR полностью

Да… но так как маятник взлетает вправо только с той силой, с какой его разогнало — влево, то через время, вечером, и уж почти неизбежно ночью, Морица возвращало назад в покинутую им паутину, пучину человеческих отношений. Он кошачьей лапкой трогает паутину: не вся сметена, нет! Чудеса! Из‑под шелковой и бархатной лапки тянется шелковистая бархатистая нить! Он ходит по комнате грациозными, обольщающими шагами, что ни слово, роза изо рта! Как в гриммовской сказке. Розовая паутина обвивает и обвивает — это не брюссельские кружева? О глуби муки Морицева сознания никто не сказал. Говорили: Хайд, Джекиль! Как просто! Как не то…

Как в сказке — Гримма? Музеуса? — пришлось бы ему, как тот гном, об имени коего не могли догадаться, прыгать и петь в потаенном месте:

Oh wie schön das niemand weiß,Das ich Rumpelstilzchen heiß![20]

Но он был ещё одиноче гнома: не прыгал, не пел, а так незаметно плечом: Румпельштильцхен ли? И надо было жить с людьми, как будто бы все отлично и концы с концами сведены… С детства этот протест против всего положенного! От ненависти к богатым родным захотелось такого богатства добиться, чтобы их богатство — бедностью показалось! "Карьерист, говорят? Чтоб пусто им, с их "карьерой"!" Он посидел, сжав лоб… Лоб горячий. Встал. С удесятеренной энергией — за работу. Придется сидеть до утра.

Собаки — звали их Мишка и Каштанка — были общие, их собственные, проектной группы, взятые ещё маленькими щенками. Их любили все. Но споров, суеты, даже ссор из‑за них было много. Их принес Мориц и отдал Нике, на её попечение, и больше всех они любили его и Нику. Он с ними после работы играл, смеясь над их проделками своим громким, низким смехом, мужественным и радостным. Собаки, как Ника, знали в нем живую человеческую душу, не взирая на жёсткую видимость.

На Нике была забота их кормления из отпускавшегося в барак бюро пайка ИТР, того самого, за который Мориц ежемесячно сражался с присущим ему пылом. Трижды в день приносил дневальный в ведре супу, в кастрюле — кашу и каравай хлеба. Тут хватало и собакам. Люди были сыты (с помощью посылок из дома), и — великая в этих местах редкость — хлеб не делили на пайки.

На Нике не лежало учение их чистоте и убирание за ними — дневальный, по мужскому самолюбию, этого не делал, считая собак в положении лагерном осудительным барством.

Как солнечный луч ворвались в занятый, и на отдыхе невеселый, день Мишка и Каштанка, сеттерята, брат и сестра. Чертежные доски, рейсшины, готовальни, листы полуватмана, арифмометры "Феликс" — все ожило, как в той же гриммовской сказке, от присутствия в этом царстве счета и меры умилительно–прекрасных щенков. Черно–жёлтым клубком сплетшихся, в разъяренной игре, рычащих с визгом, когда под зуб попадали шелковое ухо или, нежней гриба, песий нос. Они уносились и появлялись, как луч из‑за облака, — кого, по пути, облизав, кому — сунув в руку мокрую морду.

Так расцветает в сером дворе факирьим цветком — шарманка.

И как‑то надо было собрать морщинами лоб, чтобы в озабоченной мотивированности продолжать подсчет БАМовской сметы — после волшебной немотивированности, которой одаривали — животные.

Но была в их счастье — закономерность: старшим всегда оставался Мишка — самый умный, самый красивый, самый любимый всеми. (Ника, за это неравенство, любила Каштанку наравне с Мишкой.) Каштанка не только в глазах всех, но и в собственных занимала скромность второго места: она была как бы тень, золотая, от великолепия черно–золотистого брата (гордой — и ирландка). Все меньше, тоньше, жиже одаренная собачьей красотой. И когда крнчалась игра и меж людей и собак наставала трезвость — бранили за следы мокрых лап, звали ли есть или гнали прочь, — в манере Каштанки неизменно сквозило сознание своей неполноценности — рядом с самоутверждающимся Мишкой; и рикошетом рождавшаяся благодарность, что и её ласкают, и с ней шутят. (Ужели не видели это — все? Неужели только у Ники щемило сердце от касанья к нечеловеческой грации, которую хотелось назвать "ангельской", кабы не было необходимости звать её — не вверх от человека, а вниз — собачьей?).

Проходя мимо Никиного стола, увидев из‑под края платья коричневатый Каштанкин нос, Мориц бросал зло:

— Совсем уж собак испортили! Из сеттеров — будут болонки?..

Ника не успела негодующе поднять глаз, но, опоздав, — промолчала (самый убийственный Морицевой гордости взмах рапиры!). Его уже не было: упругий шаг по мосткам, Мориц один имеет пропуск за зону, в Управление.

ГЛАВА 2

СМЕРТЬ МАТЕРИ МОРИЦА

В тот вечер Мориц отплыл в воспоминания более ранние.

…Мой день был перенесен на другое число. В доме была больна моя мать. Она болела уже две недели — казалось, простуда. Но страдала она довольно тяжело. И, однако, никто не ждал такого страшного молниеносного конца.

Перейти на страницу:

Похожие книги