С годами они оба, в разной мере и при разных условиях, отвыкали видеть везде только бедность и ничтожество духа и жизни. Тургенев, к несчастью, поддавался не раз сызнова чужим революционным тенденциям и этим лишал свой талант самобытности; но Толстого уж ни в чем подобном обвинять нельзя: он был всегда независим и, коли был не прав, так «на свой салтык», как говорится. Расположение видеть везде только бедность духа и только ничтожество жизни у него слабело само собой, и он, начавши с «Детства и Отрочества», где так много той придирчивости и мелочной подозрительности, о которой идет речь, окончил «Анной Карениной», где этого весьма мало, и народными рассказами, где обо всех этих «штуках» и изворотах, слава Богу, и помину нет.
Не мешает также вспомнить тут и о военных севастопольских рассказах.
В том же очерке «Севастополь в мае 1855 года», из которого я выписал о смерти Проскухина, эта потребность разыскивать у всех людей и при всяком случае тщеславие выразилась особенно сильно.
Выписок я здесь делать не стану; кто не помнит, пусть сам посмотрит.
Люди сражаются, умирают; каждый с часу на час может ожидать смерти или увечья, а между тем каждый офицер беспрестанно тревожится о том, как с ним обойдутся те офицеры, которые стоят выше его в обществе, богаче, элегантнее, знатнее и т. д.
Очерк почти в начале характеризуется вопросом: «отчего Гомер и Шекспир писали о том-то и о том-то (о славе, любви и т. д.), а не о тщеславии, а теперь все пишут о тщеславии?».
По поводу этого вопроса можно бы много поговорить. Но я воздержусь, сделаю над собой усилие, ибо я и так, по природному складу моему, расположен отвлекаться в сторону.
Скажу только кратко о двух сторонах этого дела.
Во-первых, во времена Гомера и Шекспира, вероятно, и не находили ничего худого и презренного в том, что человек думает о том, как взглянут на него люди высшие, более знатные, сильные, более блестящие и так далее. Это казалось так естественно, так просто, что и беспокоится тут не к чему.
Во-вторых, желание нравиться, производить на людей выгодное впечатление пробуждается в людях не при виде одних только
Тут, заметим еще, вовсе и не одно самолюбие в действии. Нередко это просто
К чему такие болезненные,
Это опять те же
Вот если бы какое-нибудь мелкое движение самолюбия заставило человека изменить долгу и любви, или какому-нибудь другому высокому делу или чистому чувству, – то можно его за это осудить. А если люди
Специально и неправильно, именно потому, что слишком специально, ибо тщеславиться можно всем, чем угодно, – самыми противоположными вещами: роскошью и суровым образом жизни; щегольством и неряшеством; знатным и низким происхождением; гордым характером и смирением духа… и т. д.
Да к тому же и то сказать:
Ведь это одно лишь подозрительное предположение ума, еще незрелого и болезненным отрицанием 50-х годов в одну сторону сбитого. Наконец, – да будет прощена мне эта «личность», – если гр. Толстой, смолоду и не устоявшись внутренне,
Почему это? – Потому ли, что он их
Или потому, что он думает, будто у мужиков и солдат нет того же самого самолюбия и тщеславия, как и у нас? Неужели, изучавши их так долго, гр. Толстой это думает? – Я тоже их знаю недурно, и нахожу, что во многом они, эти русские простолюдины, еще самолюбивее и тщеславнее нас.