Можно подумать, что оно освободило и выпустило из тюрем самых ревностных и наиболее скомпрометированных слуг Наполеона III лишь для того, чтобы очистить место для республиканцев. Вы были свидетелем, а отчасти также и жертвой той готовности и той грубости, с какими они их преследовали, изгоняли, арестовывали и заключали в тюрьмы. Они не удовольствовались этими легальными и официальными
преследованиями, они прибегли к самой бесчестной клевете. Они осмелились заявить, что эти люди, которые среди официальной лжи, уцелевшей от империи и продолжающей разрушать последние надежды Франции, отважились сказать народу правду, всю правду, что эти люди были подкупленные пруссаками агенты.Они освобождали бонапартистов, этих заведомых, уличенных «французских пруссаков» – ибо кто может теперь усомниться в явном союзе Бисмарка со сторонниками Наполеона III? Они сами устраивают делишки наступающего врага; во имя не знаю какой смешной легальности и правительственного курса, существующего лишь на бумаге да в их фразах, они повсюду парализуют народное движение, самопроизвольное восстание, вооружение и организацию коммун, которые одни только и могут спасти Францию в тех ужасных обстоятельствах, в каких находится страна. И тем самым они, «национальные оборонцы», сами неизбежно выдают Францию пруссакам. И, не довольствуясь арестом людей, явных революционеров, коих единственное преступление заключается в том, что они осмеливаются выяснить их неспособность, беспомощность и недобросовестность и указывают единственное средство спасения для Франции, они позволяют еще себе бросать им в лицо это гнусное прозвище пруссаков!
О, как был прав Прудон, говоря (позвольте мне привести целый отрывок, который слишком прекрасен и слишком справедлив, чтобы можно было выкинуть из него хоть слово): «Увы, именно свои и оказываются всегда предателями! В 1848 г., как в 1793-м, ограничивали революцию сами представители ее. Наша республика, как и старый якобинизм, все так же не что иное, как дурное настроение буржуазии
, без принципа и без плана, которая хочет и не хочет; которая вечно ворчит, подозревает и тем не менее остается в дураках; которая повсюду за пределами своей шайки только и видит, что крамольников и анархистов, которая, роясь в архивах полиции, только и умеет открыть там действительные или предполагаемые слабости патриотов; которая запрещает культ Шателя и заставляет парижского архиепископа служить обедни; которая на все вопросы избегает называть вещи своими именами из страха скомпрометировать себя, воздерживается во всем, никогда ни на что не решается, подозрительно относится к ясным доводам и определенным позициям. Не тот же ли это все Робеспьер, говорун без инициативы, считающий Дантона слишком деятельным, порицающий великодушное дерзание, на которое чувствует сам себя неспособным; воздерживающийся 10 августа (подобно Гамбетта и Кo до 4 сентября), не одобряющий и не порицающий сентябрьскую резню (как эти самые граждане – объявление республики народом Парижа); вотирующий Конституцию 1793 г. и отсрочку ее применения до заключения мира; громящий праздник Разума и устраивающий праздник Высшего Существа; преследующий Каррье и поддерживающий Фукье-Тэнвиля; дающий поцелуй мира Камиллу Дэмулэну утром, а ночью дающий приказ арестовать его; предлагающий отмену смертной казни и редактирующий закон 22 прэриаля; превозносящий по очереди аббата Сийэса, Мирабо, Барнава, Петиона, Дантона, Марата, Эбера и затем посылающий на гильотину и ссылающий одного за другим: Эбера, Дантона, Петиона, Барнава, первого – как анархиста, второго – как снисходительного, третьего – как федералиста, четвертого – как конституционалиста; не уважающий никого, кроме правящей буржуазии и строптивого духовенства; дискредитирующий революцию то по поводу церковной присяги, то путем ассигнаций; щадящий лишь тех, кто находил прибежище в молчании или самоубийстве, и умирающий, наконец, в тот день, когда, оставшись почти один с людьми золотой середины, он пытается в сообществе с ними опутать в свою пользу Революцию цепями».[104]О да, что отличает всех этих буржуазных республиканцев, истинных учеников Робеспьера, – это их любовь к государственной власти во что бы то ни стало и ненависть к революции.
Эта ненависть и эта любовь у них общая с монархистами всех оттенков, вплоть до бонапартистов, и это торжество чувств, это инстинктивное и тайное сочувствие, оно-то их и делает столь терпимыми и столь удивительно великодушными к самым преступным слугам Наполеона III.