одно, напротив, выходит на дорогу к городу; другое, в левой стене, выходит в сад. У этого окна большой рабочий стол Давида, в беспорядке заваленный бумагами: тут и маленькие листки с прошениями от бедных, записочки, наскоро сшитые длинные тетради; тут и большие толстые книги, похожие на бухгалтерские. Под столом и возле него клочки разорванных бумаг; распластавшись и подвернув под себя листы, похожая на крышу дома, который разваливается, валяется корешком вверх огромная Библия в старинном кожаном переплете. Несмотря на жару, в камине горят дрова – у Давида Лейзера лихорадка, ему холодно.
Вечереет. Сквозь опущенные завесы в окна еще пробивается слабый сумеречный свет, но в комнате уже темно. И только маленькая лампочка на столе выхватывает из мрака белые пятна двух седых голов: Давида Лейзера и Анатэмы.
Давид сидит за столом. Давно не чесанные седые волосы и борода придают ему дикий и страшный вид; лицо измучено, глаза открыты широко; схватившись обеими руками за голову, он напряженно вглядывается сквозь большие очки-лупы в стальной оправе в исчерченную карандашом бумагу, отбрасывает ее, хватается за другую, судорожно перелистывает толстую книгу. И, держась рукою за спинку его кресла, стоит над ним Анатэма. Он как будто не замечает Давида – так он неподвижен, задумчив и строг. Шутки кончились, и, как жнец перед жатвою, уходит он взором в тревожную безграничность полей. Окна закрыты, но сквозь стекла и стены доносится сдержанный гул и отдельные вскрики. И медленно нарастает он, колеблясь в силе и страстности: то призванные Давидом осаждают жилище его. Молчание.
Давид. Оно распылилось, Нуллюс! Гора, достигавшая неба, раскололась на камни, камни превратились в пыль, и ветер унес ее – где же гора, Нуллюс?
Где же миллионы, которые ты мне принес? Вот уже час я ищу в бумагах копейку, одну только копейку, чтобы дать ее просящему, и ее нет… Что это валяется там?
Анатэма. Библия.
Давид. Нет, нет, вон там, в бумагах? Подай сюда. Это ведомость, которую, кажется, я еще не смотрел. Вот будет счастье, Нуллюс! (Напряженно смотрит.) Нет, все перечеркнуто. Смотри, Нуллюс, смотри: сто, потом пятьдесят, потом двадцать, – потом одна копейка. Но не могу же я отнять у него копейку?
Анатэма. Шесть, восемь, двадцать – верно.
Давид. Да нет же, Нуллюс: сто, пятьдесят, двадцать – копейка. Оно распылилось, оно утекло сквозь пальцы, как вода. И уже сухи пальцы – и мне холодно, Нуллюс!
Анатэма. Здесь жарко.
Давид. Я тебе говорю, Нуллюс, здесь холодно. Подбрось поленьев в камин… Нет, погоди. – Сколько стоит полено?.. О, оно стоит много, отложи его, Нуллюс, – этот проклятый огонь пожирает дерево так легко, как будто не знает он, что каждое полено – жизнь. Постой, Нуллюс… у тебя прекрасная память, ты не забываешь ничего, как книга, – не помнишь ли ты, сколько я назначил Абраму Хессину?
Анатэма. Сначала пятьсот.
Давид. Ну да, Нуллюс, – он же мой старый друг, мы играли вместе! И для друга это совсем не много – пятьсот. Ну да. конечно, он мой старый друг, и, наверно, я пожалел его и до конца оставил ему больше, нежели другим, – ведь дружба такое нежное чувство, Нуллюс. Но нехорошо, если из-за друга человек обижает чужих и далеких – у них нет друзей и защиты. И мы урежем у Абрама Хессина, мы совсем немного урежем у Хессина… (Со страхом.) Скажи, сколько теперь я назначил Абраму?
Анатэма. Одну копейку.