Полицейский надзиратель поговорил с моими учителями из средней школы «Гайд-Парк», и те сказали, что я был хорошим учеником. Встретился с моими немногочисленными друзьями и с родителями моих друзей. Не знаю, что он выяснил – что я люблю астрономию, джаз, бейсбол, книги, люблю печь пироги, люблю выключить звук у телевизора и на разные голоса вести самые нелепые и малоприличные диалоги. Он попросил назвать имена моих недавних подружек, побеседовал с ними и с их родителями. Сильно сомневаюсь, чтобы Линда Голдман рассказала ему, как лишила меня невинности в подвале родительского дома, обшитом деревянными панелями, – единственном обшитом панелями подвале во всем Гайд-Парке. Голдманы были люди практичные и приспособили подвал под развлечения: бар с посудомойкой, два дивана, стол для пинг-понга, восьмиугольный столик для покера, покрытый зеленым сукном и с круглыми углублениями для фишек. Нет, сомневаюсь, чтобы Линда хоть словом обмолвилась о нашей послеобеденной возне. Даже не знаю, вспомнила ли она об этом. Единственное, чем тот вечер отличался от прочих вечеров, когда она занималась саморазрушением с другими, – это голос ее отца, доносившийся по вентиляционной шахте: «Могу поклясться, в холодильнике была куриная ножка. Могу поклясться». Что касается остальных друзей, включая девочек, они были частью мирка, созданного моими родителями. Хотя мой отец вовсе не хотел, чтобы я был типичным ребенком, «впитавшим левые идеи с молоком матери», то есть сыном коммунистов, который общается исключительно с детьми таких же коммунистов, но веяния времени и повышенная нервозность родителей по умолчанию способствовали тому, что подавляющее большинство моих друзей были детьми друзей моих родителей. И разумеется, никто из них не сказал полицейскому надзирателю ничего такого, что выставляло бы меня в дурном свете. Родители, многолетние друзья Артура и Роуз, и вовсе собаку съели на даче показаний, а дети, усвоившие для себя их осторожность, вероятнее всего, отвечали на его вопросы честно, непринужденно и абсолютно безукоризненно.
Судья Роджерс дал нам неделю, чтобы подвести итог моей чикагской юности и подготовиться к переезду в клинику Роквилл, которая находилась в сотне миль отсюда, в городке Вайон, штат Иллинойс. Разумеется, мне по-прежнему было запрещено общаться с кем-либо из Баттерфилдов и даже наводить о них справки. Я понимал, что Баттерфилды, в особенности Хью, возмущены исходом дела. Хью несколько раз подавал в суд прошения. Единственные показания, не позволившие судье Роджерсу проявить бóльшую снисходительность, исходили от Хью. Это уязвило меня, но не удивило, и я ощутил чудовищную боль, которую испытываешь, когда вынужден признать правоту нападающего. В своем одурманенном, изолированном, безумном состоянии я принял все претензии Хью ко мне и даже согласился с его правом желать мне самого сурового наказания, однако я верил, что Хью выступает в одиночку, что Энн и, конечно же, Джейд не заодно с ним. Но что касается отчаянных попыток разузнать о них, я не понимал даже, с чего начать. Я не знал, где они живут. В гостинице? Может, разделились и живут в двух-трех разных домах? Переехали к родителям Хью в Новый Орлеан или к матери Энн в Массачусетс?
Я написал сотню писем, которые не посмел отправить. Я написал Киту, Сэмми и Хью. Я написал больше дюжины писем к Энн и более семидесяти пяти – к Джейд. В них я просил прощения. Пытался объяснить и логически обосновать свой поступок, ругал себя так, как, должно быть, не ругали даже они. Я писал любовные письма – одно из них было подписано липкой кровью из порезанного пальца. Я умолял, напоминал, давал обещания с испепеляющим пылом изгнанника. Я писал на рассвете, в ванной, просыпался посреди одинокой ночи и писал, писал. Я писал стихи, чужие и свои. Я ясно давал понять: то, что мы с Джейд нашли друг в друге, было гораздо реальнее любого мира, реальнее времени, реальнее смерти, реальнее даже ее и меня.
Затем, в пятницу, за день до того, как мои родители должны были отвезти меня в Вайон, мне пришло письмо. Оно было благоразумно вложено в конверт с эмблемой Студенческого союза за мир, членом которого я был и который у моих родителей отождествлялся с самыми лучшими моментами моей прошлой жизни. Оно было буднично, безлично адресовано Д. Аксельроду и пришло вместе с номером «Субботнего ревю», подписку на которое мне на семнадцатилетие подарили друзья родителей. Мать протянула мне журнал и конверт – с некоторым злорадством, как мне показалось, ведь что могло быть в том конверте? Приглашение на собрание, которое я не волен посетить? Я открыл конверт на глазах у родителей, и там, написанная почерком, настолько лишенным индивидуальных особенностей, что было трудно поверить, что это писала человеческая рука, не говоря уже о том, что это была дрожащая юная рука, оказалась записка от Джейд:
«Дэвид, о Дэвид, я так хочу, чтобы у тебя все было хорошо».
И за все время своего заточения я больше не получал от нее вестей.
Глава 2