Пребывая в Роквилле, я часто писал Джеку непоследовательные, богатые новостями письма, которые начинал словами «Дорогой Зейди» и подписывал «Твой любящий внук». Эти письма были фальшивкой. Сочиненные по стратегическим соображениям, они служили твердым стержнем для тусклых, вялотекущих дней, заставляя меня верить, будто только от меня зависит, останется ли Джек на моей стороне, чтобы я мог и дальше рассчитывать на его финансовую поддержку. Разумеется, это был совершенный абсурд, однако мне хотелось верить, что жизнь требует с моей стороны хитроумных маневров и мне почему-то полезно вникать во все тонкости. Словно одинокий параноик, соблюдающий сотни ритуалов и плетущий сотни интриг, я выстроил стратегическую батисферу, в которой мог жить, глядя испуганными, заплаканными глазами на наступающее со всех сторон мрачное море истинных обстоятельств. И ритуалы включали в себя не только ненужное подмасливание Джека Аксельрода, но и обнюхивание пищи, отказ от таблеток аспирина или витаминов, хотя не было причин подозревать, что врачи или другой персонал захотят подсунуть мне транквилизатор. В Роквилле действительно слыхом не слыхивали о наркотиках, изоляторе, шоковой терапии и прочих разновидностях медицинских наказаний, но, даже если бы такое практиковалось, я вряд ли стал бы жертвой подобного лечения, поскольку считался одним из самых покладистых членов нашего «терапевтического сообщества». Постоянная бдительность задавала тон, заставляла меня чувствовать себя солдатом, военнопленным, и старательно продуманные письма к деду были частью моей великой дипломатии – дипломатии, направленной на достижение перемирия не между мной и остальным миром, а между той частью меня, которая училась приспосабливаться к жизни в учреждении, и той частью, которая до сих пор цепенела от стыда.
Не знаю, вскрывал ли персонал Роквилла мои письма к Джеку Аксельроду, не знаю, просматривали ли они его короткие, скрупулезно отпечатанные на машинке записки, которые он время от времени отправлял в ответ. Если бы мне захотелось послать ему письмо со страстным призывом к бунту, наверное, пришлось бы сунуть конверт родителям в их очередной еженедельный визит, чтобы они отправили его с диких и грозных просторов Внешнего Мира. Не знаю, что бы такое я мог написать деду, чтобы возбудить подозрения персонала (знаю лишь, что моя искренность как пациента находилась под сомнением). Однако мне казалось, что наши с ним жизненные ситуации в чем-то сходны: он живет в искусственно созданной приятной коммуне, где по общему саду бродят чужие люди, а я учусь играть на гитаре и петь «Michael Row the Boat Ashore»[5]
с товарищами, с которыми в иных обстоятельствах не только не пожелал бы знаться, но и не взглянул бы в их сторону. Только вот Роуз с Артуром не годились на роль соратников-заговорщиков, если бы я решил завязать тесные и рискованные отношения с Джеком – их смущало мое общение с дедом, и в тот выходной, когда он прилетел на север, чтобы навестить меня, они остались дома.Конечно, письма, которые я страстно желал отправить, я даже не посмел положить в конверты. Это письма к Джейд. Даже если бы я знал адрес, то не стал бы нарываться на возможное разоблачение. Эти многочисленные страницы, исписанные безумными каракулями, были основой моей тайной жизни в Роквилле, а я никогда не обмолвился о ней даже доктору Кларку, моему психиатру, который мне действительно нравился и с кем я беседовал по пять часов в неделю. Я молился, чтобы Джейд узнала о том, как я пишу эти не полученные ею письма. Я верил – поскольку больше мне ничего не оставалось – во всевозможные ментальные чудеса наподобие пространственной телепатии и силы моей насыщенной электричеством мысли, способной подать ей безошибочно узнаваемый знак: созвездие в форме сердца, говорящий ветер или гусеницу, которая отыщет ее на лугу с высокой травой, вскарабкается по руке, остановится у локтя, поднимет на нее свои черные круглые глаза и донесет до ее сознания не только тот факт, что я непрерывно, одержимо думаю о ней, но и содержание самих мыслей. Может быть, если бы кто-нибудь сказал мне, что мое пребывание в Роквилле затянется на два года, на пять или десять лет, то мне достало бы хитрости и отваги послать весточку Джейд. Но с того момента, как я вошел в свою комнату и принялся раскладывать скатанные носки и сложенные футболки в ящики комода из сосны, от которого тянуло сладким ароматом дома Баттерфилдов, я начал предчувствовать свое освобождение, возвращение к Джейд. Я не мечтал об этом освобождении как о чем-то, что случится через месяцы. Я чувствовал, что это может произойти в любой, абсолютно в любой день.