Я отправился в кухню. Гости пользовались пластмассовыми вилками и бумажными тарелками, но все равно почти вся посуда в доме была перепачкана. Обычно ее складывали в посудомоечную машину, но вечер, несмотря на прошедший дождь, стоял жаркий, а включать посудомойку одновременно с кондиционером было невозможно. Оставшись один, я почувствовал облегчение и решил, что поступил умно, не ретировавшись в свою комнату.
Я пустил горячую воду и уставился в окно над раковиной. Окно выходило на вентиляционную шахту, которая казалась матери депрессивной, поэтому она наклеила на стекло листок с видом Ленинграда, вырезанный из журнала «Лайф». Я налил на большую рыжую губку немного изумрудного мыла, взял блюдо в цветочек, как следует намылил его и подставил под горячую струю. Когда вода коснулась моих рук, я ощутил, как защипало глаза. Тогда я опустил голову и заплакал. Раньше, когда я плакал, то думал о Джейд: где она теперь, увижу ли я ее когда-нибудь снова, я думал о потерянном времени, думал о том, как абсурдно и неловко себя ощущаю, неуместно и беспомощно, или же просто вспоминал ушедшее счастье – счастье, которое когда-то принадлежало мне и прошло. Но теперь, стоя перед раковиной в клубах пара, я думал только о тех письмах, представляя чернила на листе, вспоминая нежные слова. Те письма были моим единственным зримым воспоминанием. Они были единственным осязаемым доказательством того, что когда-то у моего сердца были крылья. Я знал иной мир, и ему невозможно подобрать название. Есть слова, подобные заклинанию, слова, похожие на благословение, однако они не передают моих чувств, они просто глупые слова. Мои чувства невозможно передать словами. Это мое, и только мое, сугубо личное и очень интимное. Единственная реальная вещь, более реальная, чем мир. Я уже горько рыдал, но все же сознавал, что я не один, и старался не слишком шуметь. Я чувствовал, как растекаюсь, буквально рассыпаюсь на части. Я пытался думать о том, как злюсь на Артура и Роуз за то, что они разлучили меня с моими письмами, уничтожили их в приступе страха, спрятали или что они там сделали с ними, однако гнев, даже ненависть казались слабыми, незначительными. Я пытался подумать о собственной беспомощности, о своей неспособности совладать с жизнью и начать все заново. Но истина состояла в том, что я не имел ни воли, ни желания начинать жизнь заново. Я страстно хотел вернуть то, что у меня уже было когда-то. Тот восторг, ту любовь. Там был мой единственный настоящий дом. Во всех прочих местах я был гостем. Это случилось слишком рано, в том не было сомнений. Все сложилось бы лучше, по крайней мере, легче, если бы мы с Джейд нашли друг друга, узнали бы, что означает наше совместное существование, будучи старше, если бы это произошло после нескольких лет проб и разочарований, а не в таком затяжном, непостижимом прыжке из детства в просветление. Это было трудно принять, и оно пугало – ведь самое важное из того, что должно было случиться со мной, то, что составляло смысл жизни, произошло, когда мне еще не было и семнадцати. Я спрашивал, где она. Я думал о тех письмах, в мусорном ли они баке, на свалке, в огне. Мои руки застыли под струей горячей воды и становились все краснее.
– Может, тебе помочь?
Это был Артур. Я не посмел взглянуть на него, я старался подавить слезы, и меня трясло от прилагаемых усилий.
– Я возьму полотенце. Ты будешь мыть, а я – вытирать, – сказал Артур.
Он стоял рядом со мной. Рубаха у него была расстегнута, и волосы на груди блестели от пота. Он кинул на меня быстрый взгляд, затем вытер одинокое блюдо на сушилке.
Я отчаянно пытался составить в уме предложение. «Похоже, я не особенно преуспел по части тарелок» – вот все, что у меня получилось. Но я не смог произнести эти слова. Слезы уже сделались моими близкими знакомыми, однако я не мог повелевать ими. Они жили собственной жизнью. Я вымыл еще одно блюдо и отдал отцу, чтобы он вытер.
– Дэвид, – произнес он.
Я помотал головой, и он умолк. В молчании я вымыл несколько тарелок, затем перемыл остальные тарелки и принялся за стаканы. Я постепенно брал себя в руки, дыхание снова сделалось ровным. Я поглядел на отца. Взгляд его затуманился, губы сжимались, пока не стали казаться белыми и прозрачными. Боже, подумал я, ощутив укол раздражения, он переживает из-за меня и хочет, чтобы я не держал его на крючке, сняв с него чувство вины.
– Я вымотался, – сказал я.
Объяснение было так себе, но оно хотя бы было правдивым.
Он кивнул, не сводя взгляда с горячего стакана в руке. Он все вертел и вертел внутри его полотенце, пока тот не хрустнул.
– Поговори со мной, Дэвид, – произнес он звенящим голосом.
Я умел избегать любопытства – даже заботы – других, умел делать это так же легко, как шулер подтасовывает карты: это было основным, элементарным, по временам я проделывал это даже тогда, когда вовсе не желал. Я наблюдал со стороны, как делаю это.
– О чем ты хочешь поговорить? – спросил я.
– О чем угодно. О том, что у тебя на душе.