Я провожала его при полном надрыве чувств. В последний, как мне тогда казалось, раз, обнимала ладонями гладкое лицо с почти детской кожею. Желала счастья, шепча одними губами что-то схожее с молитвою. Разглядывала его огромные загибающиеся кверху ресничища и сквозь слезы улыбалась их спутанности. В общем, была наполнена торжественностью и чистой, светлой печалью, как уходящая в монастырь грешница, прощающаяся с такими милыми сердцу земными удовольствиями.
Я знала прекрасно, что этот светлый мальчик уже через неделю обязательно окажется кем-нибудь подобранным. Оглянуться не успеет, как утешится от воспоминаний обо мне, и будет строить свои грандиозные планы на перспективное будущее с какой-нибудь другой единственной. Не потому, что ветреный, а как раз наоборот – оттого что сильно целеустремленный и не может долго жить без человека, с которым можно строить четкие и важные планы на будущее.
И вот, спустя пару скандалов с Боренькой, свидетельствующих о нашей безумной любви и полной несовместимости, спустя несколько кардинальных смен моих мировоззрений и убеждений… А точнее, спустя три дня с момента нашей последней встречи с Павликом, мне звонит Карпуша и заявляет, что Марина повесилась, то есть, что мне так или иначе придется с Павлушей увидеться. И это, конечно, воспринимается мною, как перст судьбы или как ненавязчивая Маринина подсказка: так, мол, тебе лучше будет, друг-Сонечка!
– Все. Пока. Пойду торжественно присутствовать, – кричит дама, и захлопывает крышечку мобильного. Завидев меня, и осознав, что я все слышала, дама выражает возмущение: – А что вы тут, на отшибе? Больше пройтись негде, да? Странный способ искать уединения. Обычно это делают в местах, которые никем еще не заняты!
К великой своей чести и немалой радости, я умудряюсь ничего не ответить на ее хамство. Не от стеснительности, а из смирения. Захотелось побыть хорошей. Захотелось вымолить прощение. Потому что, как ни крути, я в смерти Марининой виновата больше всех. Им – остальным – простительно. Забыли, замотались, не были готовы к трагедии. А я – родственная душа, женщина, – должна была разгадать, предвидеть, вытащить… Ведь я любила ее. Всем сердцем и всем своим пониманием… А потом – как все – позабыла, забросила. И это ей, конечно, страшной болью вышло. И это ее, конечно, в людях разуверило…
Столько раз я и себе, и ей, и всему городу признавалась в своем огромном, безграничном Мариною восхищении. Какая бы она ни была, но она был яркая, живая, настоящая!!! А она отмахивалась от моих похвал решительно. Нет, они приятны ей были, разумеется, они ее поддерживали, но по правилам, я должна была хвалить, а она – отмахиваться. А потом я забилась в своей жизни, заметалась между двумя мужчинами, двумя мирами, образами жизни и целями… И так обалдела от всего этого, что Марину забросила. И не хвалила ее уже, и не восхищалась ей. А она без этого восхищения – как без пищи. Она без него теряла себя совсем, потому что всегда собственную личность лишь из оценок других ощущала.
Я свои оценки выражать перестала. А однажды – в самый последний наш разговор, накануне самоубийства уже – наговорила я Маринке страшных глупостей. Ну, мол, она все еще в детстве пребывает и что зря носится со своею этой поэзией, и что жизнь много серьезней и разительней… Да не со зла я говорила это, а в истерике! Ведь решила тогда раз и навсегда выбрать путь реалиста-скептика. Поклялась стать нормальным человеком и порвать с прошлым и своею натурою. Решила всего на миг, потом опомнилась, поняла, что от себя не убежишь, долго целовалась с Боренькой и плакала… Но за тот миг, что пыталась нормальной быть, успела Марине наврать с три короба и она повесилась.
Нет, понятно, что она сама тоже не права. Звонила, интересовалась всякой чепухой, вроде жилищных вопросов, погоды и прочего, а я, по ее мнению, должна сама по голосу или каким другим проявлениям догадаться, что происходит нечто ужасное. Ну не обязана я ее мысли читать, не обязана!
Понятно, что будь в Марине чуть больше уважения к нам, скажи она кому-то все напрямую – вмиг все сбежались бы… А так оставила всех нас несчастными, дикими комплексами вины разрываемыми, друг на друга крысящимися и глаза поднять опасающимися: «А вдруг он все знает, вдруг меня подлецом и убийцей считает. Не, я лучше с ним здороваться не буду…» И так будет теперь всегда… /Долгая память – хуже чем сифилис/ Особенно в узком кругу./ Такой вакханалии воспоминаний/ Не пожелать и врагу…/
Собираюсь уже идти к нашему микроавтобусу. Как вдруг вижу забытую в проеме окна небольшую, пузатую, раскрытую кожаную сумочку. Серебристая фляжка заманчиво поблескивает на поверхности. Оглядываюсь в поисках нахамившей мне барышни – никого. Нет, вот она – сидит в машине, нетрепливо смотрит на процессию.