комедии дает о себе знать, начиная со спектакля у озера. Ведь это перевернутая цитата сцены с
«мышеловкой» — пьесой, которую датский принц разыгрывает перед родными, чтобы выведать
тайну смерти отца.
Константин Треплев носит фамилию отца, но все время ощущает сиротскую пустоту с
этой стороны. Не случайно Костя то и дело припадает к груди немощного дяди, ища и не находя
там мужской, отцовской поддержки. Треплев — дитя, мучающееся из-за своей несостоявшейся
взрослости. Но ведь и остальные мужские персонажи не выглядят вполне созревшими.
Оттого-то так одиноки и растеряны женщины, ищущие, но не находящие действительной
мужской опоры…
Роль Треплева — открытие режиссера, поворачивающее весь спектакль именно в русло
чеховской комедии, что так редко удается другим интерпретаторам классика.
Треплев — портрет определенного типа русского интеллигента, поддавшегося чарам
«возвышающего обмана» о своей миссии на грешной, живущей «низкими истинами» земле.
Этот самообман выводит человека за рамки его среды, но заставляет требовать от нее
постоянного признания своей гениальности, чаще всего мнимой, как в случае с Треплевым, что
он все более и более начинает осознавать по мере приближения к финалу.
Но дело здесь не только в творческой обделенности, в общем-то, даровитого юноши. Тут
дело еще и в фатальном сиротстве, оставленности Треплева. И у Чехова, и у Кончаловского
Треплев — подросток, со всеми комплексами этого возраста. Стоит повторить: он осиротевшее
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
190
дитя русской интеллигенции, погруженное в переживание своей неполноты и неполноценности.
Именно ему намечено судьбой полной мерой ощутить и духовный, и социальный кризис своего
класса на рубеже веков, безвинно расплатившись жизнью, образно говоря, за грехи «отцов».
Спектакль Кончаловского — о пути русской интеллигенции в небытие, о
социально-психологических, культурных предпосылках этого пути. Наша интеллигенция так и
не смогла повзрослеть исторически, не преодолела в ходе национальной истории своей
«подростковости».
6
Кончаловский не был бы Кончаловским, если бы в его спектаклях не прозвучала «тема
народа».
Так, действие пьесы Стриндберга происходит в Иванову ночь и по замыслу драматурга на
сцене предполагался крестьянский балет с танцами и эротическими песнопениями. Крестьяне и
графский сад у шведского писателя — символ неуправляемой «природной» стихии, которая в
конце концов овладевает и фрекен Жюли. Звучит этот мотив и в спектакле Кончаловского. Но
никакого балета в нем нет. Есть неуклюжая пьянка простонародья. А затем на кухонном столе,
вокруг которого сгрудятся празднующие, возникнут, как по волшебству, графские сапоги, и
рабы разбегутся в ужасе при виде этого символа власти их Господина.
Страх перед Отцом-Хозяином, который насыщает атмосферу «Мисс Жюли», — это страх,
сидящий в «подкорке» народа, разрешающийся иногда «бессмысленным и беспощадным»
бунтом.
В спектаклях Кончаловского рядом с образом народа возникает и образ природы. Но не в
рифму «тайне» народной души, а в противовес классической традиции трактовать «мысль
народную» как результат действия глубинных природных сил. Заросший сад, если речь идет о
«Мисс Жюли», или парк с озером в «Чайке» — это символ «тайны бытия», но равноудаленной
от всех персонажей действа, в том числе и от «народа».
В «Чайке» тема народа звучит в каждом новом появлении на сцене слуги Яши. Это
долговязая, но при этом неестественно скрюченная, неуклюже переваливающаяся по сцене
фигура, вечно занятая каким-нибудь необязательным делом и явно лишняя, мешающая всем.
Это кривое зеркало, в котором гротесково-болезненно отражается пластика Треплева, да и
вообще весь надломленный мир персонажей пьесы. Так в спектакле перекликаются образы
интеллигенции и народа, разделенных историей, но друг в друге отражающихся сходной
национальной болезнью «недовзрослости».
Работает в «Чайке» Кончаловского и чеховское сопряжение времен.
Кончаловский находит кинематографически выразительное решение в изображении
течения исторического времени, за которым угадывается и темень вечности. Между третьим и
четвертым актами возникает пауза, и в затемнении зритель видит на экране фотокадры из жизни
родной интеллигенции рубежа XIX—XX веков, куда вмонтированы и снимки сцен из спектакля,
но сделанные в натуральной, чаще, кажется, природной среде. Это фрагменты забав героев
пьесы в первом-втором актах, когда они едва ли не парят в своих белых одеждах, напоминая
скорее бумажных ангелочков, чем реальных людей. Блок фотографий завершается резким
ударом — снимком огромной босой крестьянки, стоящей на разрыхленной земле и как бы из
этой земли проросшей.