– Так жить больше не могу… Все порушу! Все! Это не брак. Мы живем просто на одной территории… Какой я дурак! Хотел отомстить тебе, а отомстил себе. Я боюсь их! Ее и ее мать! Они заявили, что посадят меня за мои высказывания о советской власти. Они шантажируют меня – говорят, что у них есть записи на пленку, когда я кляну эту власть… Подумать только! Они меня записывают! Как они оскорбляют маму по телефону. Какой я идиот! Отец давно мне сказал, чтобы я бежал… Я погибну… я не могу так жить в этом густопсовом вранье и мании величия. Она считает себя великой артисткой. Господи, ты видела, как она кулак засовывает в зубы в этом знаменитом фильме? Там все больное и безумное, и такая бездарность… во всем. Квартира, красная мебель там останется: она мне ничего не отдаст! Там такая алчность! Убегу в трусах, босиком… Пусть я останусь без квартиры… и вообще без всего… Все порушу! Все!
Было тепло. Стояли у подъезда.
– Сам решай. Я тебе тут не советчик, – сказала я.
Он взял кисти моих рук в свои – все сжимал и разжимал, все сжимал и разжимал. С отчаянием и надеждой смотрел на меня, и в его глазах опять мелькнул трагический кадр.
– Вот уже семь лет, как мы простаиваем у этого подъезда. Смотри, кошка прошмыгнула… – сказала я и ушла, оставив его наедине с его кошмарным браком.
Мне было тридцать лет, и за мной всегда неслась орда кавалеров. Я мысленно выстраивала их во фрунт, пробегала глазами по лицам и вытягивала одного на некоторый период жизни. Мне нужен был хороший собеседник, а если он таил все внутри, не мычал, не телился – сразу подлежал увольнению. Проходило два месяца, кавалер становился неинтересен, и так всегда. Я понимала, что это синдром похмелья моей любви, мягко переходящий в невроз.
Новый, 1974 год встречали у Антурии. Я была с одним из Сатириков. Вообще-то их было два, работали в одной упряжке, потом стали делиться, как инфузории. Один из них впоследствии оплодотворил всю мировую классику, а второй, с годами теряя волосы и юмор, мелькал на экранах телевизора и вызывал чувство соболезнования по поводу безвременно умершего в нем таланта.
Итак, мы сидели у Антурии, в центре стола – Мария Петровна, для нее это был последний Новый год.
На следующий день я узнала, что Андрей в гостях у другого Сатирика, услышав, с кем я встречала Новый год, орал в отчаянии, повторяя одну и ту же фразу: «Как она могла? Как она могла? Как она могла?» Мы не были вместе уже три года, поэтому реакции белобрысого Отелло заставляли меня вздрагивать, пороли мои нервы: я хотела его забыть, а он делал все, чтобы этого не случилось.
В этот период жизни он меня совсем не интересовал: я глубоко и горько переживала разлуку, творческую, с Магистром. Я надеялась, что он не оставит нас, возьмет несколько артистов, с которыми ему полюбилось работать, с собой – так поступали все режиссеры, переходящие из театра в театр. Но прошло время, и моя надежда сдохла. Я поняла, что осталась на растерзание Чека. Вот тут-то он сведет счеты и поглумится над нами. Но оборотничество, свойственное характеру зависимых артистов, сыграло им на руку, и они обернулись опять подданными, кто немедленно, после ухода Магистра, кто постепенно. Я была лишена этого дара и ждала электрического стула или дыбы.
Андрей снимался у Эльдара Рязанова в «Невероятных приключениях итальянцев в России», репетировал впервые в новом качестве режиссера вместе с Шармёром незатейливую пьеску.
– Театр едет в Италию! В Италию! Невероятно! Везут «Клопа» Маяковского. Все друг друга отталкивают локтями – тут все способы хороши, только бы выехать – «хотя бы спицей в колеснице, но за границу! В Ниццу! В Ниццу!»
На собрании театра Чек, глядя с холодной злобой и местью в мои глаза, объявил:
– Все поедут в Италию, а вы будете играть спектакль «Чудак-человек» своего любимого режиссера Магистра!
О! Отомстил!
Шармёр был занят в «Чудаке», но «некоторое искательство к начальству» завело его на четвертый этаж в кабинет к худруку – там он похныкал, поныл, поунижался, пообещал и вышел участником поездки.
Этой же осенью, войдя в театр, я услышала: