В публицистике он горел огнем, что прожигал земные недра: «Мы истощены, мы устали, да, — но зато жива, бодра и живоносна революция — смысл и цель нашей жизни. Будет сильна революция, оживет и Россия, а с нею и весь мир». Он призывал к мщению, к убийству: «Наступление Врангеля есть последняя судорога мертвеца — русской буржуазии. Последний вздох недодушенной, сипящей гадины… Своих врагов революция не может только временно обессиливать, она должна их расстреливать и забывать о них… Трудно убить змею: каждый отрубленный кусочек ее продолжает жить и шевелиться. Лучше всего ее истоптать и сжечь».
В статье «Белые духом», вызванной впечатлениями от поэтического вечера, на котором читали стихи «поэта-аристократа» Игоря Северянина, Платонов с ненавистью писал: «В том же городе, где истомленные голодные рабочие, еле стоя у станков, последними силами двигают вперед революцию, в труде, терпении и невидном героизме творят свой братский чудесный мир, <…> где потеют маслом наши товарищи — машины, — в том же городе вечером один господин визжит со сцены другим про ананасы в шампанском, про кружева и оборки и т. п.». А в стихах элегически размышлял о природе, покое, вечности, и кто знает, быть может и сам Игорь Северянин, находившийся о ту пору в Эстонии и ни чутким сном своим, ни белым духом не ведавший о том, какие чувства вызывает его лирика в оставленной стране, приветствовал бы строки неведомого зоила:
Образ этого пилигрима не был ни условностью, ни штампом, ни поэтической красивостью — мимо дома в Ямской слободе действительно часто шли ко святым местам богомольцы. Они звали за собой и ставили вопросы, куда и зачем идут, «…можно вытерпеть всю вечность с великой неимоверной любовью в сердце к тому пропавшему навсегда страннику, который прошел раз мимо нашего дома летним вечером, когда пели сверчки под завалинками. Странник прошел, и я не разглядел ни лица его, ни сумки, и я забыл, когда это было, — мне было три или семь лет или пятнадцать», — писал Платонов в одном из ранних произведений, а в «Чевенгуре» появится: «Русские странники и богомольцы потому и брели постоянно, что они рассеивали на своем ходу тяжесть горюющей души народа».
И вот еще одно очень важное для понимания молодого Платонова духовное обстоятельство — противоречившее тихой лирике и задушевной прозе богоборчество, доходившее порой до того богохульства, каковое изобразил Михаил Булгаков в образе поэта Ивана Бездомного.
«Мы взорвем эту яму для трупов — вселенную, осколками содранных цепей убьем слепого, дохлого хозяина ее — бога и обрубками искровавленных рук своих построим то, что строим, что начинаем только строить теперь», — писал Платонов в статье 1919 года «К начинающим пролетарским поэтам и писателям».
В статье «Христос и мы» Платонов утверждал, что «мертвые молитвы бормочут в храмах служители мертвого Бога» и «в позолоте и роскоши утопают каменные храмы среди голого, нищего русского народа». Одного из молодых поэтов, сделавшись уже сам штатным рецензентом, он поучал: «Вглядитесь в русский народ, он ищет своего блага, а в бывшем Боге он блага не нашел и навсегда отошел от него».
Бывший Бог, мертвый Бог — это почти по Ницше, которого Платонов читал и о котором размышлял (его «Записные книжки» 1921 года начинаются цитатой из Ницше: «Бог умер»), однако — и в этом как раз отличие Платонова от богохульства булгаковского героя — у воронежского газетчика при его сверхбазаровском бунтарстве, нигилизме и ницшеанстве сохранялось сокровенное отношение ко Христу. Спасителя он называл великим пророком гнева и надежды и писал о любви, за которую Христос пошел на крест, как о единственной силе, творящей жизнь.
Андрей Платонов был изначально глубоко религиозен и утрату той веры, в которой он был воспитан, переживал тяжело, свидетельством чему его записи на обороте одной из рукописей: «Отчего так тяжко? Отчего от пустяка возможна катастрофа всей моей жизни? Господи Боже мой! Если бы Ты был, был, был, каким я знал Тебя в детстве? Этого нет, этого нет. Это я знаю наверное. Наверное». Но ощущение богооставленности было вызвано не только усталостью, разочарованием и ударами судьбы, но прежде всего и раньше всего своеобразной русской религиозностью мятежа, нетерпением молодого сердца, нежеланием мириться со злом, со смертью, страданием и жаждой немедленного переустройства, преображения мира, даром что ли одна из его революционных статей называлась «Преображение», другая «Да святится имя твое», и использование религиозной лексики было не данью пролеткультовской моде.