Эти взаимоотношения между художником и обществом, рассматриваемые с точки зрения враждебного противостояния вместо попытки найти общий язык, говорят о глубочайшей пропасти, отделяющей их друг от друга. Процесс Синявского стал яркой иллюстрацией этого «диалога глухих», как сам Синявский позднее назовет пропасть между «я» и «они», – пропасть, которая, по его мнению, особенно остро воспринималась в то время, «в нашу эпоху, когда автор стоит резко обособленно и настороженно по отношению к обществу, в ситуации, так сказать, крайнего одиночества и крайней же потребности в понимании и общении» [Синявский 1977: 175][116]
.Тюремные условия, олицетворяющие собой изоляцию в высшем смысле этого слова, в этой поздней, написанной в эмиграции статье стали одновременно иллюстрацией и метафорой не-общения. Синявский изображает гротескные – вплоть до безумия – акты насилия и самоизувечения некоторых заключенных как последние отчаянные попытки заставить себя услышать. Прибегая в лагерях к той же аналогии и лишь по необходимости выражаясь неявно, он использует фигуру Гоголя, чтобы показать, как в своем отчаянном стремлении достучаться до читателей тот в последние годы жизни навязывал им себя самого как своего рода ультиматум, «как в древности какой-то запальчивый полководец, истекая кровью, приказал, когда он скончается, зарядить его трупом катапульту и выстрелить по неприятелю» [Терц 1975а: 21][117]
. Усилия Гоголя были обречены на провал, так как были лишены человеческого чувства по отношению к читателю, а утрата творческого дара шла рука об руку с утратой любви к человеку [Терц 1975а: 310].Синявский противопоставляет позднее творчество Гоголя пушкинскому: «Все его творчество лежит перед нами в виде частного письма, ненароком попавшего в деловые бумаги отечественной литературы. (Какой контраст Гоголю – кто частную переписку с друзьями ухитрился вести и тиснуть как государственный законопроект!)» [Терц 1975в: 114].
Следуя примеру Пушкина, Синявский пишет письма в разговорном ключе, а прозу в форме «болтовни» с Марьей Васильевной [Терц 1992, 1: 643; Синявский 2004, 2: 490]. Его произведения с открытой концовкой представлены в виде рассуждений, которыми он делится с читателем, напоминая в этом прозу Пушкина, оживленную беспечной, шутливой болтовней, которая вполне была бы уместна в переписке с другом. Но поступая так, Синявский отвечает не только поэту, но и своему читателю – Марье Васильевне. Именно ее творческий стиль напоминает ему о Пушкине и очевидным образом вдохновляет на написание его собственных «Прогулок с Пушкиным»: «Твой дар – рассказывать интересно даже о чепухе <…> и наполнять письмо воздухом, в котором хочется жить и гулять. Ты обладаешь той редкой способностью естественной болтовни, которую я нашел у Пушкина (!)» [Синявский 2004, 1: 137][118]
. Тонкое смещение, равняющее голоса Марьи Васильевны и Пушкина, делает Синявского ближе им обоим, стирая границы, разделяющие писателя и читателя, писателя и его предмет, в творческом взаимообмене[119].Этот процесс закладывает творческий краеугольный камень фантастической литературной критики Терца – жизнь сливается с искусством. Самоуничижение, столь важное для Синявского в творчестве Пастернака, аспект, который он попытался выразить в «Мыслях врасплох», теперь обрел реальную жизнь и новые измерения[120]
. По мере того как читатель обретает все большую значимость, писатель, не желая становиться непререкаемым гласом, не просто сливается со своим читателем, но и одновременно уступает ему роль творца. Как в письме Татьяны к Онегину, «читателю дается право думать, что он пожелает, заполняя лакуны из предположений и домыслов и прокладывая путь среди несоответствий». Но даже и садясь в задние ряды, писатель еще активнее реагирует на происходящее этим самоустранением, переходя в состояние интенсивного восприятия.«Странно, но моя болтовня в письмах в значительной мере не речь, но слушание, прислушивание к тебе. <…> Мне важно, когда пишу, слышать тебя. Язык как средство улавливания, выслушивания. Язык как средство созерцающего молчания. Абсолютно пустой. Силки, сети. Сетка речи, брошенная в море молчания с надеждой вытащить какую-нибудь золотую рыбку. В какую-то паузу, в какую-то минуту безмолвия рыбка вытаскивается, но слова здесь ни при чем» [Терц 1992, 1: 643; Синявский 2004, 2: 490].