Я не могла сдержать ее рыданий и, подвергаясь стихии слез, стекавших по ее щекам бесшумным водопадом, падавшим потоками в ее ладони, образовывая в них целый океан. Я обнимала маму за плечи, пытаясь сдержать вздрагивания ее тонкого, но тяжелого тела, которое, вот-вот грозило рассыпаться. Но у меня не хватало сил, и я падала в водопад ее слез, отдаваясь на растерзание разрывающих меня изнутри слезам, стремящихся к единению, со своей родной, материнской стихией.
Мы рыдали, тряслись в такт слезам и друг другу, превращаясь в единое целое, на те несколько бесконечных минут, что мы плакали вместе. Мне было бесконечно грустно. Я ненавидела себя за то, что довела свою маму до слез. Я корила себя за жестокость. «Я ведь знала, что так будет!» – повторяла я себе снова и снова, – Моя маленькая мама!»…
– Мамочка! – кричала я, бросаясь к ней, обнимала ее костлявые тонкие бедра. Я прижималась к ее теплому животу и слушала ее участившееся дыхание. Мама хотела вырваться из моих крепких объятий, я чувствовала, но не давала ей этого сделать.
Мы стояли так несколько минут, сцепившись в схватке нежности. Я чувствовала, что она рада меня видеть, но еще больше, ей хотелось освободиться из моих объятий, и кинуться к своей маме. К ее животу, она уже не могла прильнуть, потому как была намного выше нее, но вот обнять свою маму, она могла так же крепко, как я обнимала ее. Прижаться к ней, с той же страстью детской нежности и ревности, и попытаться спрятаться, укрыться от мира, в котором ей так тяжело было существовать, в который она так и не ступила взрослой ногой, путешествуя по нему, до конца, как ребенок.
Но я не отпускала ее. Я уже хотела выпускать ее из своих объятий, чувствуя нарастающую немую ненависть, к теплому комку слизи, который прилип к ее ногам и животу, маленький, зеленый сгусточек грязи, которым я была в те моменты в ее глазах. Но я не могла ее выпустить.
Мои руки, обнимавшие ее, сковал ужас и страх, страх знания, страх предвиденья. Уткнувшись в ее живот, своим маленьким личиком, я вдруг на мгновение стала ею. Но не той, которая была когда-то, или есть сейчас, а той, которая будет несколько лет спустя, той которую я увижу в будущем. Я была ею, блаженной и сумасшедшей, живущей в мире Моцарта и Шопена, извергаемых из-под ее кривых пальцев с обгрызенными ногтями. Я видела ноты, скачущие по нотным линейкам, весело улыбающиеся и смеющиеся.
– Как ты думаешь, она сдаст экзамен? – спрашивала верхняя Соль, нижнюю Ми, вальяжно развалившись на последней линейке.
– Не знаю, но вряд ли! – отвечала ей та, катаясь по полозьям линеек, как по рельсам.
– Да, вряд ли, хотя она талантлива! – низким голосом, печально констатировала нижняя Ля.
– Жаль, очень жаль ее! – доносилось минорное созвучие.
Я смотрела на ноты, и мне становилось страшно и горько. Все говорили, что мама начала сходить с ума в тот день, когда, сдав все экзамены в консерваторию на отлично, ее вызвали в деканат и сообщили, что она, к сожалению, не принята, потому как сестре «врага народа», вряд ли имело смысл пребывать поступить в консерваторию.
– Вы ведь еврейка, как я вижу? – ехидным голосом спросил заведующий кафедры фортепьяно, куда Гила пыталась поступить.
Она ничего не ответила.
– Может на следующий год?! Хотя, мой вам совет, идите-ка вы работать, милочка! – добавил он, в ответ ее опустившемуся взгляду и покрасневшим, не то от злобы, не то от смущения щекам.
Он с усмешкой и призрением смотрел на молоденькую длинную, а не длинноногую, неуклюжую девчонку, с двумя тугими косичками, заканчивающимися симметричными завитками.
– … двоюродная… – широко раскрыв глаза, чтобы не заплакать, сдавленным голосом произнесла Гила и выбежала из кабинета.
Дальше она себя помнила лишь вечно перекладывающей нотные сборники с полки на полку, выдавая их состоявшимся студентам. Радовали ее теперь лишь т моменты, когда она садилась за свой белый рояль, доставшийся ей от бабушки, с двумя большими подсвечниками, запачканными воском от сгоревших, наверное, не меньше ста лет назад, свечей, и играла. Играла она всегда то, что исполняла на вступительных экзаменах консерваторию. Как-то смутно, и где-то далеко, ей казалось, что еще не все потеряно, она играла, совершенствуя свою игру, каждый раз, находя какие-то недочеты, ругала себя, заставляя повторять, как ей казалось, не достаточно хорошо отыгранный кусок, двадцать раз. Но по ее ощущениям, все было «не потеряно», не потому, что она могла еще раз попробовать, а потому что время для нее остановилось, и она была, все та же шестнадцатилетняя девочка, у которой все еще впереди…
Обняв тогда маму, я впервые увидела клавиши у себя под пальцами, свои, а точнее мамины колени, еще не морщинистые, еще свежие и нее тронутые детские коленки, торчащие из-под юбки школьной формы…