– Он помогал принимать роды у овец в долине Пазебуль, – сказала Гретл. – Он уехал туда на пони и только-только вернулся. Уже стемнело, и он валился с ног от усталости. Он не ел весь день, даже не успел вымыть руки. Там у него не было времени. Он вошел, сел в кресло у камина и попросил кружку козьего молока. Он любил козье молоко. Он никогда не пил пива, вина и прочих спиртных напитков, только козье молоко и иногда кофе со сливками. Анна, его мать, принесла молока, и он пил его. Потом в дверь забарабанили полицейские.
Гретл судорожно вздохнула.
– Он не сделал ничего плохого. Он в жизни никому не причинил вреда. Но они пришли за ним. Мы сразу поняли. Они стояли в дверях со своими пистолетами и смотрели на него, а он сидел, бедный мальчик, с кружкой и в испачканной кровью рубашке и пил козье молоко. Это были не местные полицейские. Мы видели их впервые. Они спросили его имя и сказали, что расследуют преступление и хотят его допросить. Он спросил, можно ли подняться наверх и переменить рубашку, а они сказали «нет». Тут в комнату через заднюю дверь вошел его отец и стал как вкопанный, а один из полицейских сказал: «Если сделаешь еще шаг, мы пристрелим мальчишку». Поэтому, разумеется, он не сдвинулся с места. А они забрали его, забрали бедного Стефана, и, когда он выходил из дому, Анна успела сунуть ему в руку кусок хлеба с колбасой, и они не стали возражать. Они посадили бедного мальчика в коляску своего мотоцикла и уехали. – Слезы катились по щеках Гретл. – Больше мы его не видели.
Я смотрела на узкую тропинку, ведущую к дому Гретл и другим домам деревни, на маленькую католическую церковь, на школу и здание штаба партии, на маленькое здание полицейского участка, которое отличалось от остальных домов только тем, что в садике перед ним возвышалась мачта с флагом. Все казалось таким мирным, таким обыденным.
– Вы знаете, что с ним случилось?
– О да. – В голосе Гретл послышалось почти отвращение. – Прошло пять месяцев, прежде чем мы узнали хоть что-то. Анна просто с ума сходила. Стефан был младшеньким, понимаете. А кроме того, он был… – Непонятное выражение скользнуло по ее лицу. – Он был немного простоват, как говорится. Порой приходилось по десять раз растолковывать ему, что и как делать, поскольку он не понимал. Все присматривали за ним… Разумеется, мы пошли в участок, в местный полицейский участок. Там нам сказали, что ничего не знают. Наверное, они говорили правду. Один человек в деревне наверняка знал что-что. Но спрашивать у него было бесполезно. Поэтому нам оставалось просто ждать известий… Через пять месяцев мы получили письмо от правительства. В нем говорилось, что Стефана «в интересах общества» отправили в какой-то лагерь под названием Графенек, в Вуттенберге, где он умер… – у Гретл на мгновение пресекся голос, – от инфекционной болезни. В письме говорилось, что тело кремировали и что нам не следует пытаться навещать могилу. В нем говорилось, что Стефан страдал неизлечимой болезнью и что мы должны благодарить Бога за его избавление от мук.
Она подняла голову и устремила немигающий взгляд на горные вершины вдали. Лицо у нее приняло гордое выражение.
– Кроме сообщения о смерти Стефана, – сказала Гретл, – в этой мерзкой писульке не было ни слова правды.
Я взяла ее сморщенную мозолистую руку и попыталась выразить сочувствие.
Она повернулась ко мне и гневно спросила:
– Фройляйн, ну почему они творят такое? Ведь он в жизни никому не причинил вреда. Почему они тайком убивают детей?
Я слышала о Графенеке. Ходили разные слухи. В газетах изредка появлялись траурные объявления, составленные в туманных выражениях и производившие впечатление трагедии, которую стараются замолчать.
– Он был недостаточно умен, – сказала Гретл. – Вот какое преступление они расследовали.
Я не находила слов, чтобы утешить ее.
– Фройляйн, вы знакомы с некоторыми из них, из влиятельных людей, которые принимают решения.
Нет. Нет. Я незнакома.
– Вы можете объяснить им, что убивают-то ни в чем неповинных детей? Они не знают, что происходит, не могут знать. Фройляйн…
Она лихорадочно стиснула мою руку, и мне передалась ее нервная дрожь.
– Я могу все рассказать вам, потому что вы женщина и вы меня поймете, и в то же время вы работаете с этими людьми и они с вами считаются. Они прислушаются к вам.
Уйди, Гретл. Оставь меня в покое. Пожалуйста.
– Фройляйн, когда вам станет лучше и вы возвратитесь в Берлин, вы расскажете им о делах, которые здесь творятся?
Глава двадцатая
Я разворачиваюсь на десять градусов, корректируя курс, и, когда крыло после поворота приподнимается, вижу внизу нечто такое, чего в действительности там нет и быть не может.
Вереница полуодетых людей, бредущих по снегу.
Я трясу головой, стараясь прогнать видение. Оно исчезает, но не полностью. Нечто остается, призрак призрака, и я осознаю, что сижу в кабине под прозрачным фонарем, позволяющим мне видеть все, что находится подо мной.
Я слишком долго вела самолет без перерыва. Эта плоская вымерзшая равнина, эти мысли, этот полусумасшедший больной человек у меня за спиной.