На самом деле, он с иезуитскою хитростью оберегал свой покой, избегая излишнего копания в душе.
Мнения для обычного душевного обихода старался выбирать средние, которых держалось большинство, но слегка презирал в них отсутствие оригинальности. Он был убежден, что он в глубине души сильная оригинальная личность. Поэтому вслух всегда высказывался несколько запутанно и неясно. Любил поддерживать за собою репутацию острослова. Иногда даже говорил крайности, которые, впрочем, никого не пугали.
Так воспитал и детей. Старался им внушить ту же манеру. Боялся, чтобы не наделали хлопот.
И дети были, вероятно, такими же, как он.
Но вот пришла эта, последняя…
Гуськов медленно разделся и погасил свечу.
Да, очевидно, жизнь все-таки делает свои выводы из недодуманных мыслей. Она стережет.
Ему хотелось бы помолиться, но вдруг стало лень. И Бог представился каким-то темным, темным. И даже он не знал наверное, был Бог или нет.
Ведь и об этом он хотел подумать всерьез когда-то лет сорок назад.
И самая цифра 40 лет была теперь смешна.
Разве он знал сейчас, кто он, собственно, — христианин или язычник, и что такое христианство. Кто был Иисус Христос и был ли он Бог…
Машинально Гуськов несколько раз перекрестился, но потом бросил и лег в постель. И вдруг стал думать о Варе, — упорно, как всегда ночью.
Как она ходит, говорит, смеется. Все в ней было так разумно и отчетливо. Эта не допустит сама с собой сделок. И вновь его охватила острая жалость…
Думал о себе… заботился о своем физическом и душевном комфорте… и не думал о тех, кто будет после.
И вот они пришли уже…
Пришли без злобы к нему…
— «Милый дедушка»…
Милый… Он казался себе темным, большим, грубым и неопрятным животным.
И ему бы хотелось, чтобы его лучше презирали и ненавидели…
Главное, и он, ведь, воображал, что кого-то любил… детей, ее, внучку…
И в этом, как во всем, было лицемерие. Целовал, покупал шоколад, иногда играл… как играют со щенятами, пока не надоест. Не любил, когда много спрашивают… Отделывался прибаутками, общими местами.
Так они и повырастали, точно кустики около старой березы.
— Любил…
У Гуськова заколотилось сердце.
Он и эту вот свою мебель любил… Любил, потому что не стоило труда любить.
Кормил, посылал в школу. А чему там учат, не интересовался. Только не любил в журнальчике единиц и двоек и спрашивал:
— Это, брат, что? Ай-ай-ай…
Вот и вся его любовь.
Нет, теперь он знал, как надо любить. Любить — это значит, чтобы душа была вся, как натянутая струна. Любить, это — знать, что отдаешь в наследство свою душу со всеми недодуманными мыслями, со всеми нераспутанными узлами. Помнить, что всякая малодушная душевная трусость достанется твоим детям. Все, от чего ты прячешь голову, как страус, грозно взглянет им в глаза. Любить — это значит, не заставить платить твоих детей и их детей по векселям твоей души… Не валить им на плечи и своей, и их работы, но добровольно взять на себя все страдания, все сомнения своих дней, да и вперед еще посмотреть, предугадать… расчистить дорогу надолго вперед, поставить вехи… и тогда умереть…
Он не мог больше лежать и сел на постели, спустив ноги.
Из другой комнаты ему участливо постучали в стену.
— Отчего вы не спите дедушка?
— Душно, — сказал он, и ему захотелось заплакать.
Но заплакать он не мог, и только начал часто дышать.
— Должно быть, грудь заросла жиром.
И он сидел так, тяжело и часто дыша.
Хотелось крикнуть ей:
— Погоди… дай я… посиди у меня спокойно только годок… дай я…
Под утро он заснул, и ему казалось, что он все еще учится в гимназии и не приготовил по лености урока географии и страшно волнуется, а Варя ему что-то объясняет, но он впопыхах не может понять.
«Да, конечно, мы проспали, — думал Гуськов. — Жизнь росла, усложнялась, а мы спали. Кто-то где-то жил, работал над жизнью, мыслил за всех, и это создавало иллюзию, что и ты живешь. Кто-то давал готовые формулы, призывал в газетах и книгах. И мы отвечали: спасибо, мы подумаем. То один, то другой сгорал где-то вдали, как фейерверк, и это создавало иллюзию, что и мы горим. А все горение ограничивалось затратой пятака на газету или рубля на книгу. Сгорал и лопался один фейерверк и начинался при всеобщем одобрении другой. Фейерверк мыслей и чувств, выстраданных и выношенных».
И в конце концов он, Гуськов, говорил: «Это не то!»
Ему всегда казалось, что вот придет наконец кто-то настоящий, кто будет тот самый, который нужен, и он-то спасет его, Гуськова, от спутанности и неясности положения.
— Мелко, брат, плаваешь, — говорил он, откладывая прочитанную книгу в сторону, и задумывался над собственной глубиною, которая казалась ему пропастью.
А жизнь росла с каждым днем, с каждым новым человеком, росла и запутывалась. И вот теперь она, должно быть, выросла из собственных штанов. И никто не пришел спасти его, Гуськова. Просто пришли другие люди и громко заявляют:
— Бога нет, государства нет, семьи нет.
И Гуськов, действительно, видит, что и у него ничего этого нет и не было, то есть нет и не было в это горячей веры, а были одни слова, которые он повторял за другими.
В книге собраны эссе Варлама Шаламова о поэзии, литературе и жизни
Александр Крышталь , Андрей Анатольевич Куликов , Генри Валентайн Миллер , Михаил Задорнов , Эдвард Морган Форстер
Фантастика / Классическая проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Биографии и Мемуары / Проза