Значит, триста лет прошло за одну ночь! Пока он плясал с невестой своего друга. Из-за той нерушимой клятвы, которую не мог не сдержать. Триста лет — ни жены его, ни всех, кого он знал, не было уже в живых, и некуда было ему идти, кроме как назад к своему другу, в Страну мертвецов.
— И он пошел назад? Этим все и кончилось?
— Пошел назад — этим все и кончилось.
— В Страну мертвецов?
— В Страну мертвецов.
Тони Ди Пьеро, закурив сигарету, тихо говорит, что он тоже знает несколько итальянских преданий. Ему их когда — то рассказывала
Застигнутые врасплох мальчики смеются. Даже Ник смеется. Даже Мори.
— Если уж на то пошло, — говорит Тони, выдыхая облачко дыма, довольный вызванным им смехом, но сам к нему не присоединяясь, — Страна мертвецов — это где же?
ШВЕППЕНХАЙЗЕР
В начале сороковых годов в школу Бауэра прибыл преподаватель истории по имени Ганс Клаус Швеппенхайзер — родом немец, рьяный антинацист (а порой с превеликим пылом и многословием он объявлял себя еще и антинемцем), сын иммигрантов, которые прежде с весьма скромным успехом хозяйствовали на земле близ Хальберштадта в Германии. Говорил Ганс Клаус с ярко выраженным немецким акцентом, но в классе, особенно читая какую-нибудь из своих длиннющих замысловатых лекций, он старался произносить наиболее важные слова на «английский» манер. Ученики никак не могли разобрать, когда он серьезен, а когда издевается. Ошибки в произношении, неверно расставленные ударения в словах и фразах придавали его речи разухабисто-циничную энергичность: Геттисбергская декларация, призывы Вудро Вильсона создать Лигу Наций, речи Уинстона Черчилля, обращенные к английскому народу, отрывки из заданного текста, читавшиеся с безудержным весельем вслух, — все это приобретало удивительную
Когда Мори и Ник учились в школе Бауэра, ему было за тридцать, хотя, бледный, плешивый, с почти лишенным растительности лицом и крепким, бочкообразным торсом, он выглядел лет на десять старше. Ходили слухи, что в годы войны его подвергали «мелким» издевательствам: на двери его квартиры в Кеймбридже чертили свастику, на улице порой швыряли камнями, оскорбляли в магазинах и ресторанах… и еще была непонятная история с его диссертацией в Гарварде, где он так и не сумел защититься, хотя (судя по рассказам) дважды или трижды переделывал семисотстраничную работу, следуя пожеланиям своего научного руководителя. Все считали Швеппенхайзера — несмотря на его клоунскую внешность и занятную методу преподавания, граничившую порой с откровенным бурлеском, — самым блистательным и, несомненно, самым творческим преподавателем в школе Бауэра. Скорее всего просто гениальным. С «трагически» плохим сердцем. (Из-за чего он, естественно, был освобожден от службы в армии во время войны — к собственному смущению и огорчению.) Ректор и попечительский совет сразу смекнули, что Швеппенхайзер для них неоценимая находка, ему же место в университете: настоящий ученый, да, конечно, эксцентрик, но этого следовало ожидать, энергичный, преданный ученикам и своим исследованиям, достаточно остроумный на завтраках, приемах и чаях, галантный кавалер даже при наименее привлекательных женах (что, естественно, не осложняло его карьеры в школе), человек теплый, забавный, «оригинал», «личность», никогда не злословивший в общественных местах (хотя мальчики из его классов порой рассказывали о нем вещи несколько настораживающие), без каких-либо пристрастий, отклонений или пороков, неженатый, совершенно одинокий, странно консервативный, несмотря на склонность к сатире (в школе он всегда держал сторону ректора и старших преподавателей, отметая любые реформы как «несвоевременные»), по-своему «прелестный», «трогательный», «аристократичный», жаждущий доставить людям удовольствие, развлечь, полная противоположность тевтонскому эгоцентризму… и готовый безропотно работать за скромное жалованье. «Я бесконечно признателен вам за доброту», — якобы сказал Швеппенхайзер ректору, щелкнув каблуками и почтительно, хотя лишь на миг, склонив голову, когда тот объявил, что берет его, — и, по всей вероятности, сказал правду.