Так оно и вышло. Три месяца спустя в сырой кирпичной камере главного корпуса «Приюта для мальчиков» я «повстречался» с надзирателем, о котором уже рассказывал. Дело-то несложное – если хорошенько поискать, кусок свинцовой трубы отыщется где угодно, и вскоре по своем прибытии на остров я его нашел. Держал его в матрасе, предполагая, что однажды товарищи ли мои, надзиратели – но кто-нибудь вынудит меня им воспользоваться; вот бычара этот и пожалел, что так оно вышло. Пока он пытался одновременно завалить меня и стянуть свои портки, я дотянулся до трубы и в две минуты устроил ему три перелома на одной руке, два на другой, раздробленную лодыжку и массу осколков кости в том месте, где у него прежде располагался нос. Я все еще мутузил его под ободряющий визг остальной ребятни, когда меня оттащила пара других вертухаев. Глава заведения затребовал слушания, чтобы решить, переводить меня в приют для умалишенных или нет, а между тем история просочилась в прессу. Доктор Крайцлер услыхал об этом деле и заявился в суд, где еще раз потребовал психологического освидетельствования. На сей раз судья был куда более вменяем, так что доктору такую возможность предоставили.
Два дня мы просидели в кабинете на Острове и только и делали, что говорили – причем бо́льшую часть первого дня о деталях моего дела не упоминали вовсе. Он расспрашивал меня про мое детство, и, что еще важнее, много всего рассказал про свое; пусть и не скоро, но это здорово меня успокоило – поначалу мне было сильно не по себе рядом с человеком, которому я был благодарен, однако боялся его до жути. В первые часы нашей беседы я узнал множество мрачных фактов из жизни доктора – тех, что, наверное, и посейчас не знает больше никто; нынче-то я понимаю, что он пользовался своим прошлым, чтобы вытянуть из меня мое.
И вот что было странно: пока мы болтали, я стал понимать – ну, насколько мог понимать такой необразованный и мелкий пацан, – что жизнь такую я вел не просто так, не потому я выбрал кривую дорожку, чтобы потрафить собственной злобе, а, скорее, из необходимости. И это не доктор мне внушил; точнее, он позволил мне самому до такого додуматься, выказывая сочувствие всему, через что я прошел, и даже являя некоторое восхищение тем, как я держался. По сути, его, похоже, не только удивил тот факт, что я пережил то, что пережил, и делал то, что делал, но и в какой-то степени позабавил; и я быстро сообразил, что представляю для него не только научный интерес – мы понравились друг другу.
Вот в чем был подлинный секрет его успеха у детей: он не занимался благотворительностью, не было в нем этой миссионерской показушной щедрости. Неблагополучные дети, богатые ли, бедные, доверяли ему единственно потому, что ощущали:
Насчет же моей вменяемости – на слушании доктор воспользовался всем, о чем мы говорили, чтобы в два счета разделаться с версией о моем безумии, тем более что она прекрасно сочеталась с одной маленькой теорией, которую он разрабатывал годами: он называл ее «контекстом». Она вообще стояла практически за всеми его трудами, и суть ее заключалась вот в чем: никакие действия и мотивы человека нельзя постигнуть в полной мере, пока не будут выяснены и обсуждены все обстоятельства, кои сопутствовали детству его и взрослению. Просто и безобидно, скажете вы; на деле же немалых трудов стоило отстаивать эту теорию в свете того, что она, дескать, идет наперекор традиционному американскому укладу жизни, предполагая оправдание для преступников. Но доктор неустанно повторял, что объяснение не есть оправдание, и он всего лишь пытается понять человеческое поведение, а вовсе не облегчить преступникам жизнь.