Повторяя на следующее утро биографию Толстого (Машенька, как обычно, проверяла его по учебнику), Лева внезапно вспомнил о матери. Конечно, он вспоминал о ней и раньше, когда посылал по почте деньги, звонил и даже навещал ее в школе для глухонемых, где она работала нянечкой, убирала классы и коридоры, мыла туалеты и поливала цветы в горшках, но сейчас вспомнил по-иному, как будто к этому воспоминанию примешивалось что-то еще, вселяющее тревогу и беспокойство. «Уж не заболела ли?» — подумал он, стараясь объяснить это беспокойство заботой о здоровье матери, хотя на самом-то деле болело в нем, в Леве. «Посылаю деньги, звоню, навещаю», — пробовал убеждать он себя, вспоминая и другие примеры такой же заботы. Прошлым летом отдыхать с собой брали, ремонт у нее в комнате сделали, телевизор новый купили. Но чем больше было этих примеров, тем сильнее и беспощаднее жгла его боль, и Лева не находил себе места, пересаживаясь из кресла в кресло, путаясь в датах и названиях произведений Толстого и заставляя разочарованно хмуриться Машеньку, водившую пальцем по строчкам учебника.
Когда Лева был ровесником дочери и они с матерью жили в полуподвальной комнатушке, выходившей зарешеченными окнами в Докучаев переулок, он однажды обещал себе, что через много лет
— Мама, это я. Здравствуй, — сказал он, примчавшись на такси в школу, поднявшись бегом на второй этаж и разыскав мать в пустом классе, где она мыла полы между партами и выгребала в корзину мусор.
— Лева?! Ты же не должен был в среду! Что-нибудь случилось?! — мать чуть было не выронила швабру, на конец которой была намотана мокрая тряпка.
— Ничего. Я просто так, — Лева смутился оттого, что приходилось давать эти объяснения. — Все живы. Здоровы. Что ты, ей-богу!
— Правда? — она разогнула спину, но из суеверия снова чуть-чуть пригнулась.
— Правда, правда. Говорю же тебе!
Мать наконец поверила, и они оба растерялись, не зная, как вести себя дальше, что делать, о чем говорить.
— А я вот задержалась сегодня. Стала коридор мыть, да сода вышла. Пришлось к завхозу идти, а потом — на склад. Я всегда с содой мою, — мать виновато толкнула животом швабру, словно извиняясь за то, что ей нужно закончить работу.
— Давай помогу, — Лева протянул руку, чтобы взять швабру.
— Испачкаешься. Я сама, — мать стала поспешно домывать пол.
— Соскучился, пока тебя не видел. Как ты? — Лева остановил ее руку.
— Я?! — она не понимала до конца, по кому он соскучился, и боялась этим обидеть сына. — У меня все в порядке. Денег хватает, спасибо. Телевизор работает, техника ни разу не вызывала.
— А у меня плохо, — сказал Лева и улыбнулся, чтобы успокоить мать. — Но ты не волнуйся. Еще не поздно все исправить.
И, переступив через мокрую дорожку, оставленную на полу шваброй, он выбежал из класса.
В этой жизни я прожил тридцать четыре года, и, когда я теперь вспоминаю собственную жизнь, она мне кажется до смешного мелкой и ничтожной. Меня удивляет, что все это время я отдал заботе о таком ничего не значащем предмете, как я сам, в то же время важные и значительные предметы жизни оставляли меня совершенно равнодушным. Я рассуждал так: раз я живу на свете, то главная цель моей жизни — тоже я, а все остальное — лишь средство для ее достижения. Казалось бы, какое простое и разумное правило! Как легко должно быть тому, кто умеет ему следовать! Вот и я попробовал научиться. Попробовал и ужаснулся тому, что результат-то вышел совсем обратный. Не легко, а трудно. Мучительно трудно следовать этому правилу, потому что оно требует от человека неестественных усилий. Я на собственном опыте убедился, что человек, для которого главная цель он сам, —