— Бери его. Я не мешаю.
Подобно апокалиптическому зверю бросается Бартлет на мёртвого, но поднять не может.
— Дьявол, до чего же ты тяжел, приятель! Тяжелее проклятого свинца! Постарался же ты, дружище, никогда бы не подумал, что умудришься взгромоздить на себя эдакую прорву грехов. Выходит, недооценил твою прыть… Ладно, молодец, а теперь вставай! Но труп словно прирос к полу.
— Сколько же на тебе преступлений, Джон Ди! Это же надо, столько добра на себя навьючить! Похоже, ты и меня перещеголял! — стонет Рыжий.
— Тяжёл он от непомерного страдания своего! — как эхо доносится от изголовья.
Лицо Бартлета Грина зеленеет от ярости:
— Ты, невидимый враль, слазь, и я легко его подниму.
— Не я, — раздаётся в ответ, — не я, а вы сделали его таким тяжёлым… И тебя это ещё удивляет?
«Белый глаз» вспыхивает вдруг ядовитым злорадством:
— Ну и оставайся, трусливая каналья, пока не сгинешь здесь! Сам потом, мышкой, прибежишь на запах жаркого. Что-что, а жаркое мы готовить умеем, и ты это знаешь, мой отважный мышонок! Так что милости просим, приходи за наконечником Хоэла Дата, кинжалом, своей игрушечной мизерикордией, малютка Ди!
— Наконечник при нем!
— Где?..
Похоже, только сейчас кинжал в правой руке Джона Ди открылся для глаза мясника. Как ястреб бросается он на него.
Отчетливо видно, как пальцы трупа ещё сильнее стискивают рукоятку.
Звериный рык мёртвой хваткой вцепившегося в свою добычу бульдога…
Белоснежный адепт слегка разворачивает грудь в направлении восходящего солнца — луч, отраженный золотым шитьём розы, падает на Бартлета Грина, и световые волны смывают его…
Снова появляются четверо в капуцинах. Они поднимают тело и бережно перекладывают в металлический крест саркофага. Адепт взмахивает рукой, подавая знак носильщикам, и, направляется к восточной стене… Его фигура становится прозрачной, превращается в кристаллически чёткий сгусток света; так и уходит эта призрачная траурная процессия — прямо сквозь толстую стену лаборатории, навстречу восходящему светилу…
Какой-то сад… Меж высоких кипарисов, могучих дубов и тисов видны полуразрушенные замковые бастионы. Но разве это Мортлейкский парк? Да, конечно, скорбный силуэт закопченных развалин чем-то напоминает родовое гнездо Ди, но эти цветущие клумбы, пышные заросли кустарника, пламенеющие розы… Да и башни, зубчатые стены укреплений… По сравнению с Мортлейком они, пожалуй, слишком суровы и неприступны. В проломе стены открывается простершаяся внизу зелёная долина, вьётся серебряная лента какой-то реки… Клумба в замковом саду. Здесь и выкопана могила. Матовый крест саркофага опускается в землю.
Пока иссиня-чёрные могильщики засыпают могилу, адепт, склонившись, производит какие-то странные манипуляции. Подобно заботливому садовнику, обходит кусты роз, что-то подрезая, подвязывая, поливая, окучивая — спокойно, неторопливо, обстоятельно, словно ради этого и явился сюда, а о печальной церемонии уж и думать забыл.
На месте могилы высится холмик с подвязанным к свежеоструганному колышку кустиком роз. Таинственные капуцины исчезли. Гарднер, потусторонний лаборант, подходит к необычайно пышному кусту — кроваво-алые цветы пламенеют на нём с поистине королевским достоинством, — срезает сильный юный побег и искусной рукой прививает этот черенок одинокому кустику на могиле…
«Мое искусство — окулировка», — меня вдруг как прострелило. Вопрос так и вертится у меня на языке. Я уже открываю рот, и в этот миг адепт поворачивается вполоборота в мою сторону: это Теодор Гертнер, мой утонувший в Тихом океане друг…
Чёрный кристалл выпал из моих бессильно разжавшихся пальцев. Череп раскалывался от дикой головной боли. И я вдруг понял, что сейчас в последний раз вернулся из магического путешествия, так как угольный «глазок» уже никогда больше не пропустит меня через своё игольное ушко в потусторонние лабиринты. Во мне произошла какая-то перемена, в этом я не сомневался, но в чём она состоит?.. Сформулировать точно я бы не смог, хотя… «Я стал наследником Джона Ди в полном смысле этого слова, я унаследовал, вобрал в себя всё его существо. Я сплавился с ним, слился, сросся воедино; отныне он исчез, растворился во мне. Он — это я, и я — это он во веки веков» — вот, пожалуй, предельно точная характеристика происшедшей со иной метаморфозы.
Я распахнул окно, из ониксовой чаши тянуло невыносимым зловонием. Как из разверстой могилы…
Едва я немного продышался и проветрил кабинет — чашу пришлось выставить наружу, — заявился Липотин.
Его чуткие ноздри сразу настороженно дрогнули. Однако старый антиквар спрашивать ничего не стал.
Приветствие его показалось мне слишком громким и неестественно бодрым, весь он был какой-то не такой… Куда делась его барственная ленца?.. Свеча на ветру — вот самое верное определение его нервозного поведения, резких дерганых движений… Он то и дело закатывался беспричинным хохотом, говорил через каждое слово «да, да» и непрерывно менял позу. Сколько было произведено им ненужных, совершенно лишних движений, пока он наконец не уселся, закинув ногу на ногу, и судорожно закурил сигарету.