— Праведной молитве... научиться может лишь тот, кто при рождении был назначен в жертву и стал жертвой... Он обрезан, и он глубоко постиг, что так должно быть... и стал хозяином Имени, ибо знает неизрекаемое Имя как справа налево, так и слева направо...
Во мне нарастает недовольство: в паузах, которых так много в его речи, словно сквозь дыры ветхого рубища, проглядывает еврейское высокомерие. Я не выдержал:
— Позвольте заметить, рабби, что, прожив на свете столько лет и достаточно глубоко постигнув многие учения философов, я предпочитаю остаться необрезанным.
Где-то в загадочной глубине глаз рабби заискрилось веселье.
— Ваша честь не желает подвергнуть себя обрезанию! Вот именно! Дичок яблони не желает быть привитым. Какие плоды он принесет? Жесткие и кислые, как уксус.
Это, конечно, иносказание. Я чувствую, оно подводит меня к какой-то мысли, как бы дает ключ, он тут, надо лишь взять его, и мысль прояснится. Но мной все еще владеет досада, вызванная надменностью еврея. Я упрямо возражаю:
— В молении о Камне я повинуюсь указаниям и наставлениям свыше. Пусть сам я плохой лучник, но полет моих стрел направляет Ангел.
Рабби Лёв встрепенулся:
— Ангел? Что это за ангел?
Я рассказываю об Ангеле. С трудом подбирая слова, описываю, каков с виду Зеленый ангел западного окна, тот, кто дает нам наставления, кто возвестил, что послезавтра наконец-то откроет заветную формулу.
И тут лицо рабби кривится, морщится — старика сотрясает приступ безумного смеха. Хохота, смеха — иных, более подходящих слов я не нахожу, но это не обычный смех, не смех человека — нет, египетский ибис так в исступлении бьет крыльями, увидев ядовитого аспида. Птичья головка рабби дергается, крошечное желтое личико в серебристо-белом облаке всклокоченных волос съежилось, морщины собрались в пучок, в середине которого зияет хохочущий черный рот, он хохочет, хохочет, и длинный желтый зуб, единственный, скачет вверх-вниз в черной круглой яме... Он обезумел? Мне страшно. Обезумел!
Беспокойство, неуемное беспокойство гонит меня к Замковой лестнице, наверх... Здесь, в населенных немцами Градчанах, меня уже знают — алхимик, приезжий англичанин, принятый в императорском дворце. Куда бы я ни пошел, за мной следят, однако свободу мою никто не стесняет. А для меня эти тихие улочки и аллеи — спасение, мне нужно хоть иногда побыть в одиночестве, не видеть Келли, кровососа, жадно тянущего соки из моей души...
Я заблудился в каких-то путаных переулках. Остановившись перед одним из домишек, что лепятся возле крепостной стены, я замечаю над стрельчатой аркой ворот рельеф: Иисус у колодезя и самарянка. На одном из камней, которыми обложен колодезь, вырезано: «Deus est spiritus».
«Deus est spiritus»... «Бог есть дух»... О да, Он — дух, а не золото! Келли подай золота, императору подай золота! Золота... и я тоже хочу только золота? Недавно Джейн вышла ко мне, держа на руках Артура, нашего сыночка. «Деньги на исходе, скоро разменяю последний талер, как тогда кормить малыша?» И я увидел, что на ее шее нет ожерелья, которое она обычно носила. Джейн распродала одно за другим все свои украшения, чтобы уберечь нас от долговой тюрьмы, от позора и гибели.
«Deus est spiritus»... Все мои молитвы были истовыми, я молился, не щадя ни душевных, ни физических сил. И что же? Бог услышал мои молитвы? Мои стрелы достигли цели? Наверное, прав рабби? Тот Рабби, Кто ныне и присно сидит у источника вечной жизни и наставляет пришедшую зачерпнуть из него усталую душу? Золото не потекло ко мне, молитва о золоте не долетела... Из ворот вышла женщина, и я, все еще думая о своем, спрашиваю:
— Что это за место, не подскажете? — Я хочу узнать название переулка.
Женщина, заметившая, что мое внимание привлекло изображение над воротами, отвечает:
— У Золотого источника, сударь!
Император в Бельведере. Он стоит возле высокого стеклянного ящика, а в нем застыл, раскинув руки, житель севера в меховом одеянии с кожаными кантами и ремешками, на которых рядами подвешены десятки бубенцов. Восковая кукла с раскосыми блестящими глазами из стекла держит в несуразно маленьких ручках музыкальный треугольник и какие-то диковинные вещи. Это шаман, вдруг сообразил я.
Перед Рудольфом вырастает длинный и тощий человек в черной сутане. Он неохотно склоняет голову, ему явно не по нраву то, что пришлось оказывать подобающее почтение императору. На посетителе красная кардинальская шапочка. И я догадываюсь: этот долговязый священнослужитель, с губами, застывшими в равнодушной полуулыбке, папский легат, кардинал Маласпина. Он обращается к императору холодно и решительно, его губы смыкаются и размыкаются точно острые створки раковины. Я прислушиваюсь и начинаю вникать в смысл речи:
— ...Посему ваше величество навлечет на себя неразумные попреки, невежественная толпа поставит вам в укор покровительство чернокнижникам и, не говоря уже о других великих милостях, предоставление возможности свободно проживать в католических землях империи тем людям, коих подозревают, и притом обоснованно, в сношениях с нечистой силой.