Крутые насыпи железки отсыпаны гранёной диабазовой щебёнкой, колёсики стучат. Воркуют речи. Клочьями от ветра строчат слова на сквозняках. А я, девчонки, замужем уже! Муж обеспечивает, говорит, что любит, я буду мамой, бабушкой, прабабушкой! И в старь провозглашусь надменной дамой, которая не станет вспоминать такую чушь, как гонки за афиши.
Соль — вещества и материалы, воды и воздуха, лавины скал, как беспорядочный поток — следы дробленья, взаимное перемещенье, мел, под стопой — тонкозернистый материал, прах известковых организмов и микрофлора фитонцидов: ливанский кедр, платан и пальмы сквозь плиточный настил курортного проспекта. Сочи. С пантерой нежный снимок у воды. Экзотика дельфиньих выступлений, и синей Рицы волшебство.
Окаянного века сего последний пустой путь образуя, вращалась большая страна. Человеколюбные утробы благости своей в её пучины окуная, слышу, столькими лютыми обдержиму вселенную, и благокозненными притчами стяжаемый, закончится восьмой десяток лет двадцатого столетья, а там, сидя при последнем пути окаянном, разгордится мужик и царём захочет быть, для того, чтобы лиха не множилася. И раскинется бедокосное.
А пока, на скорости волны морского штиля качается июль и я ношу внутриутробно убежденье, что правда вере красота.
Грань между логикой и парадоксом была настолько хрупкой, совершенной, что к восприятию моим сознаньем явилась в виде тонкой ноты. Она мне показалась в этот раз в границе тьмы и света в пещерах Нового Афона. Она звучала, как звон капели сталактитов, когда их сталагмиты звали, беззвучно источая соль. Солёными слезами истлевая, они со звоном рассекали воздух, и падали на темя сталагмитов, где мнился им престол успокоенья.
Протяжное предощущение войны распада, раздвоенья и разрыва. Предощущение войны в Афоне оглушало. Пройдёт десяток лет — и техногену достанут корм. Из-под земной коры, из недр, из вскрытых скважин… Фонтаном нефти захлебнётся век. Настанут войны.
И стало вдруг так ясно в том пещерном мраке, что на свете, где всё условно, где назовётся светом даже глухая тьма, по куполу земли и нити горизонта, по глади волн, неровностям ландшафта, затрачивая множество усилий, негодуя, любя и отрекаясь, и стеная, блуждают типы двух человеческих существ. И сеют-пожинают добро и зло.
Я отыграю Ярославну, в Путивле всё отплакав, на крепостной стене, и до того как шестерица планетарной сути заменит очертанья — кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль, — успею обрести себе подобное творенье, почувствую, как канет смерть.
— Борись! Твою мать! Борись, борись, борись!
— Руки хлещут меня по щекам, голова мотыляется из стороны в сторону.
— На что у тебя аллергии? Ты знаешь свои аллергии?
Голос мужской поменялся на женский:
— Ну вот она, в сознаньи.
Халаты белые от глаз отхлынули.
— Ребёнок у меня родился?
Тишина.
— Ребёнок у меня здоровый?
— Я ещё сам не знаю, — ответил врач, и всё поблёкло.
Возня, и шарканье, и грохот инструментов. Знакомый с детства коридорный звон жестянки — удар ведра о швабру.
Попеременно сменялись голоса, и интонация на сильной доле меня спросила:
— У вас родилась девочка, вы видите, что девочка?
А мне настолько всё равно, каким я полом миру угодила… Я вижу только небо — и с овчинку.
Укол. Тоннель. Полёт. Повздошно возрастает скорость, стремнина вправо вверх с такой отрадой привозносит чувства, что отступает боль, становится известен любой вопрос, и сопричастность глубокобытным тайнам живёт в том существе, которое осталось, одномоментным устремленьем ввысь. Лечу ядром. От края и до края вселенские открыты знания. Прозренье всякой истины становится подвластно. Водительство небесных звёзд и созидательство галактик, и соучастие в творении почудилось желанным и возможным. Полётом устремлённо приближаясь, возникло, распахнулось пение. Небесный свет лазури — настолько дивный, прекрасный и высокий — с величия недосягаемой любви уже готов объять благотвореньем всемилости и неземного счастья. Внезапный стон тоски. Далёкий плачь ребёнка… и вспять, всё убыстряясь, назад, приобретая формы и трансформируясь сквозь боли… Я не хочу назад! Там плохо мне, так плохо… Удар, вода, ещё вода. Жестянки звон. Сознание. Боль всепоглощающая в каждой фибре.
— Скажи нам, как тебя зовут?
Я потеряла эти смыслы. Я помню желтую и яркую полоску, так было в детстве, а потом — короткую и черную, так стало позже, а что из них «зовут»? Я слышу мысли стоящего с ведром врача, он перепуган и бессилен, я слышу оскорбительное мненье акушерки: «Вернулась дурой!». Я вдруг со страхом понимаю: сейчас они меня куда-то повезут — и вряд ли я вернусь оттуда. Какое-то усилие над мыслью я совершаю, чтобы они могли понять, что я их знаю.
— Пахомова! — Сдалась внезапно акушерка.
— Да, так, вот так меня зовут.
Отхлынули халаты. Машет швабра и бьётся о края ведра.