Обитал Гоша в бывшем дровяном чулане площадью не более четырех квадратных метров между первым и вторым этажами старого дома на 17-й линии Васильевского острова, недалеко от Смоленки. Стены дровяника, оклеенные питерскими газетами и линялыми страницами «Огонька», завершались «бордюром» из фотографий каких-то знатных военных и трудящихся 1930-х-1940-х годов. Справа от двери к проходящему печному стояку прилеплена была кривая печурка, а вдоль стены громоздился продавленный кожаный диван, выброшенный кем-то по старости из «буржуазной» квартиры. Между диваном и стенкою втиснут был ватник — собственность ближайшей собачьей подруги хозяина, бело-рыжей лайки, суки по кличке Стёпа.
На печке стояли медный лужёный чайник и кастрюля, выше, на выступе стояка, под потолком, находилась кривая, пожившая во времени птичья клетка.
Над дверью с внутренней стороны каморки висело печатное изображение забытого в ту пору патриарха Тихона, видимое только с дивана, если на него глубоко сесть или лечь.
Гошины рассказы были чудными: «Одновременно с моей матерью в казённом роддоме опросталось еще две, причём одна из них — тремя близнецами. Из всех рождённых я оказался самым безобразным — просто зверюшкой какой-то, даже испуг прошёл по всем повитухам от меня. Сильно ослабевшей матушке из жалости показали одного из близнецов. Меня же третьим отнесли близнецовой матери, и та с испуга, естественно, отказалась от уродца. Так я и попал в дом призрения и там почему-то сохранился. Да, забыл сказать, что все возникшие рождённые новички жутко орали, и от ора всё запуталось до того, что какой я матери — до сих пор не знаю. Хотелось бы от своей матери быть, но не выходит никак. А тут ещё вдруг война напала — Первая империалистическая, и опять всё помешалось, сутолока всякая, в ней-то я возьми и, незнамо как, потеряйся. Меня искали-искали, нашли, конечно, но не те, а другие. Они своего искали, а я попался — взяли. Дожил я у них до понятливого состояния, а как стали попрекать, что достался я им случаем да ещё больно плохонькой личностью, я возьми и убеги из их дома. Так и стал шатуном с самого своего малолетства. От недостатка материнской любви дорос только до карлы. Но видишь, как оно всё поворачивается — убогостью ведь кормлюсь, русскую жалость вызываю».
На вопросы, как его отчество и как он попал на питерские острова, отвечал: «Части внешности моей в несоответствии друг с другом находятся. Голова большая, мохнатая — южная, а ножки хилые, недоросшие — северные. Они-то и привели меня сюда, в Питер. Разогнанные революцией монашки Евдокия и Капитолина, царствие им небесное, выучили и приохотили меня к Богу. С тех пор подле него и живу. Истопником служу по надобности при кладбищенской церкви имени иконы Смоленской Божьей Матери, да и кормлюсь-то им, кладбищем. Про отчество же скажу: я ведь человечек не полный, а половинный — зачем оно мне?
Местные зовут меня «летописцем» за кладбищенские знания. Кладбище старинное, как музей, много в нём знаменитостей да академиков захоронено. Вон, сама Арина Родионовна, нянька-то пушкинская, тоже здесь положена. Служу поводырем за копейку. Забывших могилки родных ко мне направляют, а я и разыскиваю. Про нашу Ксению Петербуржскую, блаженную, покровительницу города, рассказываю, чтобы не забыли её подвигов, пока она в запрете-то находится. Кто-то и по этой части должен быть, а мне сам Боженька велел — к другому природой не приспособлен.
В блокаду выжил грехом — кладбищенских птичек ел. Ловил и ел одну птичку в день, не более. Клетку приспособил под ловушку, приманивал крошками, а потом — оп! — и супчик. Здесь ведь самое птичье место на острове. Ловил втихаря, прятался от людей, вот так и выжил. В ту пору все и всех ели, а я только их, горемычных. Выходит, что в блокаду небом кормился, прости меня, Господи Иисусе Христе. Прости и помилуй. Сейчас же сам их кормлю и отмаливаюсь.
Личность, как видите, я уродливая, и многие смотрящие на меня отворачиваются. Поэтому с утра бегу сюда, на Смоленское, чтобы никому глаза не мозолить. Здесь же усопшие ко мне претензий не имеют, а приходящие на могилки родственники свою гордость за воротами оставляют. Здесь я хоть плохонький, но человечек, кладбище для моей персоны — храм, мой мир, мой хлеб. Кажется, что я здесь ужасно давно, ещё до них, захороненных, топтал эту землю и всех пережил — знаменитых и просто смертных. Я живу, а они все уходят. Странно как-то, но уходят-то ко мне. В мой музей. И становятся моими кормильцами», — так философствовал Гоша.
Свою подружку Стёпу обрёл он в большом сугробе на Смоленском кладбище. Про страсти, связанные с обнаружением Стёпы, уродец с удовольствием рассказывал островной малышне: