В девяносто втором, как снег на голову, на меня свалилось приглашение от Себастьяна Монтриоля, заведующего лабораторией реставрации Центра Помпиду в Париже. Я был поражен — оказывается, мое имя каким-то образом было известно в профессиональных кругах на Западе, и Левенталь пользовался им, заключая через своих поверенных сделки с крупными коллекционерами, как гарантией или поручительством за дальнейшую судьбу той или иной картины.
С документами помог секретарь французского посольства, и двадцать дней, проведенных в Париже, обернулись не только новыми связями, но и знакомством с самыми современными технологиями и оборудованием, применяемыми в Европе. Далеко не все мне понравилось. На мой взгляд, французы чересчур доверяли технике и увлекались новыми материалами, которые неизвестно как поведут себя лет через сто — сто пятьдесят. Зато их методы анализа привели меня в полный восторг — я до сих пор, можно сказать, жил в позапрошлом веке, чуть ли не на зуб испытывая составы красок и грунтов.
Монтриоль предложил мне сотрудничество, а напоследок меня свозили в Брюссель, Шантийи и Кольмар, где с позапрошлого века хранится Изенгеймский алтарь Нитхардта.
Я могу сказать лишь одно: он превзошел мои ожидания. Я испытал ни с чем не сравнимый ужас и восторг, воочию увидев потрясающее свидетельство мастера о вечности. Его живопись невозможно постичь ни природным опытом, ни логикой — то, что в ней открывается сердцу, вообще невозможно переносить длительное время. Матис Нитхардт, ошибочно называемый Грюневальдом, постоянно жил в окружении демонов, но одержимость ни в чем не коснулась его своим смрадным когтистым крылом. В этом я убедился окончательно.
По возвращении домой я был арестован — впервые в жизни.
Странно, что Нина нигде об этом не упоминает. Но и объяснимо. Все кончилось для нас обоих почти благополучно, и она постаралась вычеркнуть этот эпизод из памяти. В ее детстве уже был арест отца, когда мир вокруг в одночасье рухнул и распался, и пережить такое еще раз было бы для нее окончательной катастрофой. Позже она говорила с иронией, что за те двадцать два часа, которые я провел даже не в следственном изоляторе, а в загаженном «обезьяннике» в райотделе милиции, она как никто поняла, что чувствовала жена Лота, обращенная в безжизненный соляной столп.
Лот был, как всякий знает, праведником, а городок Содом, где он проживал с семейством, кротостью нравов не отличался. Я тоже не чувствовал себя безгрешным — люди в милицейской форме с полным основанием предъявили мне обвинение в незаконных операциях с иностранной валютой и уклонении от уплаты налогов. В тот год, накануне распада Союза, кампания по борьбе с валютчиками шла полным ходом.
В машине по дороге в райотдел я ломал голову: каким образом милиции стало известно, что Левенталь расплачивался со мной долларами, если свидетелей при этом не было никаких, кроме Нины? Все прояснилось во время короткого допроса, где не велся протокол и не соблюдались другие процессуальные формальности. Следователь по-домашнему доверительно сообщил, что за время моего отсутствия Левенталь угодил под следствие, до суда оставлен на свободе, но при этом охотно дает показания. Каким-то образом была упомянута и моя фамилия.
Остальное я понял позже — после обыска в доме и ночи в «обезьяннике». На следующий день меня выпустили, сунув в руки липовый протокол об изъятии без печати и с неразборчивыми подписями. Бумажка не имела юридической силы, а цифра, стоявшая в ней, была занижена ровно вдесятеро. Мне посоветовали не суетиться, если я не хочу получить в паспорт штамп о судимости, и тут уж было легко догадаться, что это обычный милицейский рэкет. Иными словами, меня просто ограбили.
Винить Левенталя было не в чем — он спасал себя и в конце концов вышел из этой истории сухим. Я же лишился заработка без надежды, что все вернется на круги своя. Мой «тимос» — этим словечком Платон называл присущее человеку чувство достоинства и внутренней свободы — понес ощутимые потери.
Вот тогда я и совершил неожиданный для себя шаг — продал «Мельницы Киндердийка», поддавшись настойчивым просьбам Кости Галчинского. Я знал, что он выступает в этой сделке всего лишь посредником, а настоящим покупателем была Светлана Борисовна, тогдашняя его пассия, но даже это меня не остановило. У Кости в ту пору был с этой дамой роман — не роман, а какой-то сложный и, как всегда у Галчинского, донельзя запутанный узел отношений, и он уверял меня, что голландский пейзаж должен сыграть в нем чуть ли не решающую роль.
Я принял его объяснения, не вникая в подробности. «Мельницы» были случайной вещью, пролежавшей несколько лет у меня в мастерской. О картине мало кто знал, вернее, знали всего двое — Нина и Галчинский. И так же случайно, как этот пейзаж появился у меня, так же случайно он и ушел. Я всегда относился к нему так, будто у него не было хозяина, хотя это и может показаться странным. Но для этого у меня были серьезные основания, о которых я сейчас писать не хочу, да, пожалуй, и впредь не стану. Пусть факт остается фактом.