Осторожно его берите. Ах, с вашими лапами! Голову приподнимите. Ближе носилки. Подушку глубже под спину. Руку! Руку! Никуда, никуда не годные вы санитары. Разве не будете и вы когда-нибудь такими же усталыми, как тот, кто у вас на носилках?.. Вот так… — а теперь самым-самым медленным шагом. И главное — равномерным. Я иду за вами.
Не так я хотел показать его тебе.
КНЯГИНЯ: Я так устала.
КНЯЗЬ: Я вернусь, как только переговорю с врачом. И вы, господа, сможете представить ваши доклады. Подождите меня.
ОБЕРГОФМЕЙСТЕР
КНЯГИНЯ: Всегда. Я благодарю вас за вашу бдительность. Не ослабляйте ее, несмотря даже на то, что сегодня она была напрасна. На карту поставлено все, а вы видите больше, чем я. Я заключена в своих четырех стенах. Но я знаю, что сумерки будут становиться все темнее и темнее. Осень в этот раз печальна сверх всякой меры.
Восьмая тетрадь
8.1.[113] Я привык во всем доверять моему кучеру. Когда мы уперлись в высокую белую стену, постепенно закруглявшуюся вверху и с боков и загораживавшую проезд, мы поехали вдоль этой стены, ощупывая ее, и наконец кучер сказал: «Это — лоб».
8.2. Мы организовали маленькую рыбалку, построили хижину у моря.
8.3. Меня узнают незнакомые люди. Недавно во время одной небольшой поездки я с трудом протискивался со своим саквояжем по коридору переполненного вагона. И тут из полутьмы одного купе меня окликает явно совершенно незнакомый мне человек и предлагает занять его место.
8.4. Работа как радость; психологам недоступно.
8.5. Мутит: перебрал психологии. Тот, у кого хорошие ноги, может, если его выпустить в психологию, за короткое время пройти дистанцию любыми зигзагами, как ни на каком другом поле. Просто глаза на лоб лезут.
8.6. Я вырос в пустынном уголке земли. Почему я не в лучшей земле, я не знаю. Разве я не достоин? Этого нельзя сказать. Пышнее меня нигде не вырастал ни один куст.
8.7.[114] О еврейском театре
Я не собираюсь заниматься здесь цифрами и статистикой, я оставляю их историкам еврейского театра. Мое намерение очень просто: я хочу представить несколько страниц воспоминаний о еврейском театре, о его драмах, его артистах, его зрителях, — представить то, что я в течение более чем десяти лет видел, изучал, в чем сам участвовал, или, другими словами, поднять занавес и обнажить рану. Только распознав болезнь, можно найти лекарство и, быть может, создать истинно еврейский театр.
Для моих набожных родителей, варшавских хасидов, театр, естественно, был таким же «трефным», как и «хазер»[115]. Театр бывал только на Пурим[116], потому что тогда мой кузен Хаскель наклеивал на свою маленькую светлую бородку огромную черную бороду, выворачивал наизнанку кафтан и изображал веселого еврея-торговца, — я не мог оторвать от него своих маленьких детских глаз. Он был самым любимым из моих двоюродных братьев, его пример не давал мне покоя; мне не было еще и восьми лет, а я, подражая кузену Хаскелю, уже играл в хедере. Когда ребе уходил, в хедере регулярно устраивался театр, в котором я был директором, режиссером, короче — всем, зато и от ребе мне потом доставалось больше всех. Нас это, однако, не останавливало; ребе нас лупил, но мы все равно каждый день выдумывали новые представления. И целый год я жил одной молитвой и надеждой: настанет Пурим, и я снова смогу увидеть, как переодевается в маскарадный костюм мой кузен Хаскель. В том, что потом, когда вырасту, я тоже буду на каждый Пурим переодеваться, петь и плясать, как кузен Хаскель, у меня сомнений не было.
Но о том, что рядиться можно не только на Пурим и что есть много других таких артистов, как мой кузен Хаскель, я, разумеется, даже не догадывался. Не догадывался до тех пор, пока не услышал от сына Израэля Фельдшера, что действительно существует театр, где играют, и поют, и переодеваются не только на Пурим, а каждый вечер, что такие театры есть и в Варшаве и что его отец уже несколько раз брал его с собой в театр. Меня — а мне было тогда примерно лет десять — эта новость буквально наэлектризовала. Тайное желание, о существовании которого я никогда не подозревал, захватило меня. Я считал дни, которые еще должны пройти до того, как я повзрослею и смогу наконец сам увидеть театр. Я тогда еще даже не знал, что театр — это запретное и греховное дело.