О-о, и я вспоминаю милые дни проведенные дома которых не ценил когда они у меня были — целые полдни еще когда мне было 15, 16, они означали крекеры Братьев Ритц и ореховое масло и молоко, за старым круглым кухонным столом, и мои шахматные задачи или мною же придуманные игры в бейсбол, пока оранжевое солнце лоуэллского октября наискось проникает сквозь шторы веранды и кухни и падает ленивым пыльным столбом и в нем мой кот обычно лижет свою переднюю лапку ляпляп тигриным язычком и зубцом хвостика, все подвергнуто и прах убран. Господи — поэтому сейчас в своих грязных драных одеждах я бичую в Высоких Каскадах и вместо кухни у меня лишь вот эта сумасшедшая битая-перебитая печка с потрескавшейся ржавчиной на трубе — набитой, ага, на потолке, старой мешковиной, чтобы не пропустить внутрь крыс ночи — дни давным-давно когда я мог просто подойти и поцеловать либо маму либо отца и сказать: "Вы мне нравитесь потому что однажды я стану старым бродягой в опустошении и буду совсем один и печален" — О Хозомин, скалы его блещут под опускающимся солнцем, неприступные крепостные парапеты возвышаются как Шекспир над миром и на многие мили вокруг ни единая тварь не знает имен ни Шекспира, ни Хозомина, ни моего -
Конец дня давным-давно дома, и даже недавно в Северной Каролине когда, чтобы вызвать в памяти детство, я действительно ел Ритц и ореховое масло и пил молоко в четыре часа, и играл в бейсбол у себя за столом, и это школьники в исшарканных башмаках возвращались домой совсем как я, голодные (а я делал им особые Банановые Сплиты Джека всего лишь каких-то ничтожных полгода тому назад) — Но здесь на Опустошении ветер вихрится, покинутый песней, сотрясая стропила земли, порождая собою ночь — Тени облака гигантскими летучими мышами парят над горой.
Скоро темно, скоро дневные тарелки мои вымыты, еда съедена, жду сентября, жду нисхождения в мир снова.
Тем временем закаты безумное оранжевое дурачье неистовствующее в сумраке, пока далеко на юге в направлении предполагаемых мною любящих объятий сеньорит, снежнорозовые груды ждут у подножья мира, во всеобщих городах серебряных лучей — озеро такая твердая сковородка, серое, голубое, ожидающее на туманных днах своих пока я проеду по нему в лодке Фила — Гора Джек как всегда принимает свое вознаграждение облачком на высоколобую основу, вся его тысяча футбольных полей снега запутана и розова, этот единственный невообразимый отвратительный снежный человек все еще сидит на корточках окаменев на хребте — Золотой Рог вдали пока еще золотист посреди серого юго-востока — чудовищный горб Сауэрдау нависает над озером — Угрюмые тучи чернеют чтобы зажглись огнем кромки в той кузнице где куется ночь, спятившие горы маршируют к закату как пьяные кавалеры в Мессине когда Урсула была справедлива, я бы поклялся что Хозомин бы задвигался если б мы могли его к этому подвигнуть но он проводит со мною ночь и скоро когда звезды дождем хлынут вниз по снежным полям он окажется на снежной верхушке своей гордыни весь черный и рыскающий к северу где (прямо над ним каждую ночь) Полярная Звезда вспыхивает пастельно-оранжевым, пастельно-зеленым, железно-оранжевым, железно-синим, сине-малахитовым явные созвездные предзнаменования ее грима там в вышине которые ты мог бы взвесить на весах золотого мира -
Ветер, этот ветер -
И вот мой бедный старающийся изо всех сил человеческий письменный стол за которые я сижу так часто в течение дня, обратясь лицом к югу, бумаги и карандаши и кофейная чашка с побегами альпийской ели и диковинной высотной орхидеей вянущей за один день — Моя буковая резинка, мой кисет, пылинки, жалкое журнальное чтиво что приходится читать, вид на юг на все те заснеженные величества — Ожидание долго.
Вот только в ночь перед своим решением жить любя, я был унижен, оскорблен и повергнут в скорбь таким сном: