– Спаси тя Христос за твое попечение, – молвила Манефа, слегка наклоняя голову перед Васильем Борисычем. – По правде сказать, наши девицы не больно горазды, не таковы, как на Иргизе бывали… альу вас на Рогожском… Бывал ли ты, Василий Борисыч, на Иргизе у матушки Феофании – подай, Господи, ей Царство Небесное, – в Успенском монастыре?
– Как не бывать, матушка? Сколько раз! – ответил Василий Борисыч.
– Вот уж истинно ангелоподобное пение там было. Стоишь, бывало, за службой-то – всякую земную печаль отложишь, никакая житейская суета в ум не приходит… Да, велико дело церковное пение!.. Душу к Богу подъемлет, сердце от злых помыслов очищает…
– Что ж, матушка, и вашего пения похаять нельзя – такого мало где услышишь, – сказал Василий Борисыч.
– Какое у нас пение, – молвила Манефа, – в лесах живем, по-лесному и поем.
– Это уж вы напрасно, – вступился Василий Борисыч. – Не в меру своих певиц умаляете!.. Голоса у них чистые, ноту держат твердо, опять же не гнусят, как во многих местах у наших христиан повелось…
– А ты, друг, не больно их захваливай, – перебила Манефа. – Окромя Марьюшки да разве вот еще Липы с Грушей[62]
, и крюки-то не больно горазды они разбирать. С голосу больше петь наладились, как Господь дал… Ты, живучи в Москве-то, не научилась ли по ноте петь? – ласково обратилась она к смешливой Устинье.– Когда было учиться-то мне, матушка? – стыдливо закрывая лицо передником, ответила пригожая канонница. – Все дома да дома сидишь – на Рогожском-то всего только раз службу выстояла.
– Она понятлива, матушка, я ее обучу, – улыбнувшись на Устинью, молвил Василий Борисыч.
Зарделась Устинья пуще прежнего от речей московского посланника.
– Обучай их, Василий Борисыч, всех обучай, которы только тебе в дело годятся, уставь, пожалуйста, у меня в обители доброгласное и умильное пение… А то как поют? Кто в лес, кто по дрова.
– Оченно уж вы строги, матушка, – сказал Василий Борисыч. – Ваши девицы демество даже разумеют, не то что подругам местам… А вот, Бог даст, доживем до праздника, так за Троицкой службой услышите, каково они запоют.
– Троицкая служба трудная, Василий Борисыч, – молвила Манефа, – трудней ее во всем кругу[63]
нет: и стихеры большие, и канон двойной, опять же самогласных[64] довольно… Гляди, справишься ли ты, Марьюшка?– Справится, матушка, беспременно справится, – ответил за головщицу Василий Борисыч. – И «седальны»[65]
не говорком будут читаны – все нараспев пропоем.– Уж истинно Сам Господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч, – довольным и благодушным голосом сказала Манефа. – Праздник великий – хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что – пение-то пением, а убор часовни сам по себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таи фу – шли бы скорей в келарню сюда…
Сотворив поясной поклон перед игуменьей, Устинья чинно вышла из келарни, но только что спустилась с крыльца, так припустила бежать, что только пятки у ней засверкали.
Минут через пять вошла Аркадия, а следом за ней Таифа. Сотворя семипоклонный начал перед иконами и обычные метания перед игуменьей, поклонились они на все стороны и, смиренно поджав руки на груди, стали перед Манефой, ожидая ее приказаний.
– До Святой Пятидесятницы не долго, часовню надо прибрать по-доброму, – сказала игуменья.
– Все будет сделано, матушка, – с низким поклоном ответила Аркадия. – Как в прежни годы бывало, так и ноне устроим все.
– И полы, и лавки, и подоконники девицам вымыть чисто-начисто, – не слушая уставщицу, продолжала Манефа. – Дресвой бы мыли, да не ленились, скоблили бы хорошенько. Паникадилы да подсвечники мелом вычистить.
– К Пасхе чищены, матушка, – заметила уставщица.