Загипнотизированный ее спешкой, он тоже вскочил, начал лихорадочно напяливать на себя рубашку, штаны. Пока она убирала постель, он успел даже сполоснуть лицо в ванной. Она проводила его до дверей, поцеловала и наказала не искать: сама найдет, когда будет нужно.
Ковалев выскочил на улицу и быстро, как будто внутри у него была взведена пружина, зашагал по белой колее между сосен.
На площадь у остановки он выскочил, когда автобус уже отъезжал. Ковалев бросился за ним, отчаянно замахал руками. Водитель притормозил, Ковалев прыгнул в приоткрывшиеся двери, и только тут почувствовал: пружина ослабла, завод кончился.
В автобусе было темно, водитель гнал вовсю. Одинокие березки, выхваченные светом фар, будто выскакивали к дороге и тут же прыгали назад во тьму. Дорога, черная кромка леса на фоне звездного неба, изредка — огоньки встречных машин… Ковалев, прислонившись к окну, слушал музыку, увезенную оттуда, из одинокой пятиэтажки в лесу, и ему казалось — он сам превращается в звуки и парит над непроглядным мраком ночи, над бесконечной белой равниной.
Дома, ворочаясь на диване, Ковалев долго не мог уснуть. В голове все вертелись строки неизвестного студенческого поэта, перемешиваясь со шлягерами Аллы Пугачевой.
Наконец часа в четыре утра сон сморил его, но в семь он уже проснулся бодрым и свежим.
Чувствуя легкую дрожь, быстро оделся, напился чаю, послушал радио. Местная студия передавала идиотские известия с ферм, а потом — обзор газет «Красный ленинец» и «Молодое знамя». Диктор нес ахинею, но Ковалев не выключал приемник — ему важен был не смысл, а интонация: бодрая и жизнерадостная.
А когда он вышел на улицу и вдохнул свежего морозного воздуха, у него и вовсе закружилась голова от приступа радости. Фонари, прохожие, свеженаметенные сугробы, ажурные кроны деревьев — все казалось ему загадочным и прекрасным, волнующим, как когда-то в детстве.
Он поехал в университет, успел до начала занятий сделать несколько полезных дел — например, договорился с Ярошевичем о сдаче «хвоста», — и весь день чинно просидел на всех, положенных по расписанию, лекциях и семинарах.
На последней «паре» студентов было совсем мало, большая часть уже разбежалась. Ковалев сел на самой верхотуре, один, но перед самым звонком рядом села Березкина — тихая задумчивая девочка, которая была знаменита тем, что записывала все лекции. Почерк у нее был разборчивый и перед сессиями ее конспекты рвали из рук.
Когда началась лекция, Березкина положила перед Ковалевым записку. Он прочитал: «Почему ты такой грустный?». Ковалев покосился на Березкину (она ниже склонилась над конспектом) и написал, перефразируя, кажется, Грибоедова, а может быть, и Лермонтова: «Я грустен, а не грустен кто ж?».
Березкина прочитала, покраснела и прикусила губу.
«Эх, глупая ты, Березкина! — подумал Ковалев. — Глаза ты себе этими конспектами испортишь!».
От нечего делать он тоже стал писать конспект.
«В настоящее время, — писал он, торопясь за лектором, — по некоторым отдельным характеристикам социалистическая система управления уступает капиталистической… Например, по техническим средствам управления, по методам получения и реализации управленческой информации. Чем же объяснить то, что социалистическая система в целом эффективнее, чем капиталистическая?..»
«Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался Ковалев. — И чем же такое объяснить?» Но лектор не оправдал ожиданий. Дело, как он объявил, в глубинной сути, поскольку социалистическая система прогрессивная, а капиталистическая — регрессивная. «Ну, это ты загнул», — подумал Ковалев и потерял интерес к лекции.
Взгляд его упал на парту, исписанную несколькими поколениями студентов. Он стал читать:
«Чтобы дети соседа не походили на вас, пользуйтесь презервативами фирмы «Адидас»!».
Ковалев покосился на Березкину, прикрыл надпись тетрадью. Березкина почему-то отодвинулась.
Ковалев стал читать дальше.
«Минометчик, дай мне мину,
я ее в п… задвину,
а когда война начнется,
враг на мине подорвется!».
Ковалеву стало смешно. Он поглядел на Березкину и спросил шепотом:
— Ты что, обиделась?..
Березкина молча покачала головой. Щека у нее из бледно-матовой стала розовой.
— Не обижайся, Тамарка, — шепнул Ковалев и вздохнул. — Глупости все это.
— Что?.. — еле слышно спросила Березкина.
— Да все. Лекция эта, конспекты, жизнь наша дурацкая…
За огромными окнами аудитории уже начинало смеркаться, реял легкий снег, в густом синем воздухе отчетливо чернели ветви голых кленов. Лектор устало бормотал себе под нос, не глядя на аудиторию, а студенты занимались своими делами. Кто-то спал, кто-то жевал, кто-то читал, загородившись портфелем. Ковалев вдруг почувствовал острую жалость ко всем окружающим — к лектору, твердившему свои бессмертные формулы, к студентам, изнывавшим от безделья, к Березкиной, и даже — к одинокой мрачной вороне, заглядывавшей в окно с заснеженной ветки.
Он поглядел на Березкину. Пишет, бедная, старается — а зачем? Бессмысленно все.