Ночная сорочка ее отдавала особой женственностью – материнской. Смытый макияж, чистое и девственное лицо напоминали Тану его мать. Впервые, когда к нему пришло осознание этой стороны его привязанности к Эре, он пришел в оцепенение от мысли, что способен в посторонней, желанной женщине любить собственную матерь. Тан прижимался, забывался сладким запахом тела Эры, к вечеру становившегося необыкновенно нежным, ласковым. И сколько же в этой нежности было нравного, свободного, способного успокоить сильное болезненное переживание человека, на следующее утро, увы, сменяющееся черствым тоном осуждения. Тоном, приводящим в исступленное смятение Тана. Его разум всячески старался перебороть это смятение, замять и скрасить напряжение. Каждый день Тан ласкался к любимой и каждый день в беспомощности прикладывал к ней силу. Выходит, силу он черпал откуда-то изнутри, из какой-то такой точки, которой вовсе и не существовало в его человеческой натуре.
Излишне тесный телесный контакт стал удерживать Эру при Тане. Она никак не хотела прийти к той мысли, что ее, высокую и сильную, влечет насилие над собственным телом. Тану вспомнился ее ночной рассказ. «Я повредила руку, – шептала Эра ему на ухо, когда тот укладывался в постель, и, задрав рукав, показывала порез. – Представляешь, это не ты, я сама. А зачем? Тан, послушай, а вдруг… а что, если я хочу…» Тан слабо улыбался и обнажал свою талию, где не было ни единого живого места. Эру бросало в жар, она глотала воздух и, отшатнувшись, выбегала из комнаты…
III
В поздний вечер набережная пустовала. Тан спустился к бульвару. Он нащупал в правом кармане своих вельветовых штанов затерявшуюся сигарету: достал, порассматривал, окликнул одинокого прохожего. В желудке продолжал урчать ужин. Сигарета задымилась – Тан, поднеся замерзшие пальцы рук ко рту, глубоко затянулся дымом, затем еще и еще, сглатывая и не выпуская его наружу своего тела. Голова загудела. Где-то ниже бедер мышцы стали слабеть (сказался недавний прием таблеток), и он еле удержался на ногах – пища попросила вернуть себя на место. Сутулая спина его подогнулась, он, минуя набережную, бульвары, метнулся в какой-нибудь глухой закоулок, где бы его никто не смог застать за пренеприятным занятием очищения. Улицы, словно нарочно, разродились вдруг толпами людей, повылезших из домов. Слабенькая фигура Тана затряслась, забилась к стене кирпичного здания, не найдя себя приюта, и грубо опрокинулась на землю. Горло его закипело переваренными остатками пищи, выбрасывая их один за другим на асфальт. Сознание подернулось слабой дымкой, через которую ему едва удалось ощутить чьи-то легкие, нежные прикосновения. Зловонием рта наружу он обернулся и нос к носу столкнулся с Эрой. Она, как и прежде, слушала тоску его грустными глазами. Слушала – не слышала.
– Зачем ты тут? – Тана обуял страх. Снова он видел сострадание, не мог наглядеться на него, впитывая его через кожу нетрезвым сознанием. – Мне нельзя, нельзя, я сам!
– Ты сам, – отвечало жалостливое выражение лица девушки. – Я здесь случайно, меня ждут, я скоро уйду.
Прохожие не останавливались, метались толпой из одной половины улицы в другую, как вихрь в морозную погоду. Казалось, это они зарывались внутрь Тана, а затем выметались из него болезненными хрипами, растекаясь по земле и переулкам грязной лужей. Легкие стонали, останавливались, не хотели, не впускали воздух.
Постепенно голова стала проясняться. Отираясь поданным платком, Тан поднялся с колен.
– Все так же не любишь тело? – с ноткой сухого сожаления прозвучал ее голос.
– Не могу.
– И мое никогда не мог. Не позволял себе.
Слова Эры больно защемили в груди; нарядно одетая, с подкрашенными темной тушью веками, с завитыми каштановыми кудрями, чистая, аккуратная Эра не желала даже коснуться губами попачканного собственными отходами Тана.
– Но разве ты не то же обличие, что и я?
Она отрицательно качала головой:
– Ты наедине с собой неизменно.
Неизменно он живет телом и через тело. Даже неясно, есть ли это тело у него или данные кем-то свыше ощущения входят в его Я поэтапно, естественным непосредственным образом, с каждым новым мгновением. Он же чувствует, как с каждым годом взросления ему становится все теснее и удушающе тошно жить, и одно лишь возрастающее сознание, помогающее претерпеть дискомфорт, позволяет верить и уповать на освобождение.