Посвежевший после душа, я принял решение все-таки съездить в микрорайон Солнечный. Настя, которая город знает лучше меня и, подозреваю, бывала в таких местах, где отроду моя нога не ступала, на мой вопрос, верно ли, что на сорок первый автобус до Солнечного можно сесть у здания, где кассы «Аэрофлота», сказала: верно, но сорок первый сейчас ходит плохо, надежней на десятом троллейбусе доехать до Сенного рынка, а там — на одиннадцатый трамвай — и пятнадцать-двадцать минут до Солнечного.
Не выразить, как приятно было мне деловито обсуждать с ней это, не пряча глаз. Ведь — подумал я — если б я действительно был плотски и кровосмесительно влюблен в племянницу, я бы таился, я бы подсматривал и подстерегал (в чем и заключается дьявольская прелесть подобных страстей), а не вламывался открыто в ванную, — между прочим, там есть окошко и из кухни отлично можно подглядывать!
И тут же настроение мое испортилось.
С какой стати я вдруг вспомнил про это кухонное окошко?
Если нет у меня дурных мыслей и побуждений, я бы о нем не вспомнил. Нет, вспомнил. Это во-первых. И поведение Насти как-то неадекватно. Другая застеснялась, засмущалась бы, даже закричала бы, а она спросила: «Интересуешься?» — и только задним умом я понял, что ведь фраза-то… Страшная ведь фраза! И предыдущие все случаи… Может, не я в нее, а она влюблена в меня? Если существуют влечения, подобные тому, о котором так придуманно, но высокохудожественно и убедительно написал Набоков (между прочим, тоже любитель кроссвордов или, как он называл, крестословиц), то почему не предположить о влечениях наоборотных. А? Лолита, которая пишет девический роман под названием «Гумберт»! А?
Надо переезжать к Ларисе. Нечего тянуть. Позвонить Тане и Синицыной, твердо сказать, что приятно было познакомиться. О Тамаре и речи нет, она наверняка уже с очередным женихом готовится встретиться, отсыпаясь сейчас после вчерашней выпивки.
Трамвай, полупустой и мирный в это время, поднялся в гору, свернул и покатился меж опытными полями сельскохозяйственного научно-исследовательского института и деревянными домишками окраинного поселка с названием непонятной этимологии: «Молочка». Уютно покачивался. Постукивал на стыках. Я глядел за окно и, вопреки населенности окрестностей, возникло слово:
Не знаю.
В трамвай ворвалась группа девушек-девчонок, ровесниц моей Насти, — накрашенные по-взрослому, с дикими прическами, гомонящие, возбужденные сами собой и друг другом.
Одна из них, в очень коротких шортах с махрами, сделанных из джинсов, с голыми ногами, в короткой белой майке, с голым животом, подсела ко мне и громко сказала — чтоб подруги слышали, и остальные — и весь мир:
— Дяденька, давай закурим!
— Я не курю.
— И не пьешь?
— И не пью.
Отвечая, я смотрел на веселые ее глаза, на загорелое лицо (подло помня о том, что ноги и живот ее так же загорелы) и думал: это уже чересчур. Так и не бывает даже. Это материализация мыслей, что ли: то сомнительный мужчина в троллейбусе — после того, как я стал размышлять
— Девки, он не пьет и не курит, — обратилась моя соседка к подругам, которые приблизились, обступили нас. — Значит, экономит, денежки бережет. Значит, есть у него денежки. Поделись, дядя!
Я не знал, что ответить.
— Жадина-говядина, — сказала толстая девочка в кожаной тугой юбке и с щеками, натертыми чем-то белым.
— Ну? — сказала соседка. — Давай деньги, козел.
Она сказала это, понизив голос, но по-прежнему весело — и вдруг сузила глаза очаровательным напряжением злости и жестокости и резким движением, коротко и умело ударила меня по щеке жесткой ладонью.
— Глянь! — тут же подняла мне к лицу толстая девочка свою ногу, показывая высокий острый каблук-шпильку (как она ходит в таких туфлях по поселковым колдобинам?) — пикнешь, падла, насквозь проткну!
Хотя по-прежнему стучал трамвай колесами, дергался, скрипел, но, казалось, наступила полная тишина. Немногочисленные пассажиры, народ большей частью пожилой, старательно смотрели в окна.
— Денег мне не жалко, — сказал я девушкам-подросткам. — Но мне жалко вас.
— Себя пожалей! — ответила моя соседка.