У нее был низкий, как бы ниспадающий голос. В начале строфы он набирал высоту и скользил вниз, замирая почти в шепоте. Такую манеру не назовешь «завыванием», но и на чтецкую она не походила: смысловые подробности не выделялись, слушатель схватывал мелодию всей строфы. Она не модулировала оттенки смысла — звук был полный и глубокий. Чтение Ахматовой чаще всего сравнивали со священнодействием. Она точно уловила необходимый ей стиль, производя впечатление сдержанного величия…
Тишина, и вдруг публика взорвалась криком: «Браво!» «Еще! Еще!» — скандировали зрители. К ней кинулся господин в смокинге и с розой в бокале шампанского:
— Позвольте объясниться вам в любви! Мы видимся впервые… Возможно, вам покажется странным…
— Впервые?! Удивительно, что вы не упомянули о пирамидах!.. Обыкновенно в таких случаях говорят, что мы, мол, с вами встречались еще у пирамид при Рамсесе Втором. Неужели не помните? — парировала Анна, ее реплику оценили взрывом смеха.
…Мандельштаму Анна Андреевна пророчески предрекла: «это наш первый поэт». И он не остался к ней равнодушен. Написал «портрет» Ахматовой, читающей стихи в «Собаке»:
«Ваши стихи можно удалить из моего мозга только хирургическим путем», — сказал Анне юный поэт. Они подружились на многие годы. Долгая дружба связывала ее и с женой Мандельштама Надеждой Яковлевной…
На посиделках в «Башне» Иванова среди снобов, все никак не могущих разделиться на футуристов, акмеистов и символистов, она еще испытывала комплекс «дворняжьей» породы. Уж больно все умные и горазды говорить красиво — о программах своих, манифестах, как иронично заметил Гумилев, «для будущих занудных исследователей» (в этом смысле куда ближе к истине Цветаева, отрицавшая всякое формалистическое деление поэтов, кроме как на хороших и плохих).
А в прокуренном подвальчике у Анны был свой зритель, именно тот, не искушенный авангардным искусством «фармацевт», предпочитавший стихи балету или музыке. Зритель, конечно, не с улицы. Большей частью — интеллигенция Петербурга.
Красавицей Анна не была, она, как считали ее поклонники, была больше чем красавица. Молодая Гумильвица даже среди красоток, собиравшихся в «Собаке», привлекала внимание своей нестандартной одухотворенностью, «отделенностью ото всех». Какая уж тут «дворняжка» — самая аристократическая порода заявляла о себе в манере двигаться, острить, молчать.
Но конечно же у полупьяной, талантливой, шумной, валяющей дурака «Собаки» был сильный душок «кабака и вульгарности», как справедливо считали снобы. Блок, брезгливо «Собаки» сторонившийся, литературовед-аристократ Недоброво и прочие солидные мэтры сюда не заходили. Анна ощущала этот пошловатый, рисковый привкус увеселений. Он ей нравился, но отмежеваться от бесшабашного веселья она считала необходимым. Ведь у нее совсем иной полет. «Вечно и всюду чужая», — писал Гумилев. Значит, надо держать марку. Становясь примадонной «Собаки», Ахматова старалась сохранить манеру отстраненности и аристократической строгости. Но не лишала себя эксцентричных выпадов и амурных радостей. Поднявшись из-за стола, могла сделать «змейку» — обвить стул изогнутым, ноги к голове, телом. Ее гибкость, как и тонкость кости, — совершенно исключительная, ошеломляла многих. Однако смелые трюки не исключали довольно резкого тона с теми, кто, как считала Ахматова, позволял себе амикошонство.
Юный Маяковский однажды, держа ее хрупкую руку в своей огромной пятерне, громко восхитился:
— Пальчики-то, пальчики-то! Боже ты мой!
Ахматова нахмурилась и отвернулась. Таких манер она не принимала.