Последнее, что я помню: все вдруг собрались и встали вокруг меня. У всех были широко раскрытые, испуганные глаза. Мне захотелось их утешить, успокоить, но слова, которые я нашла, не достигали моих уст. Потом была больничная койка с высокими ограждениями и дикий страх замкнутого пространства. Ночи напролет я трясла эти решетки, стараясь освободиться. Сначала Анна сидела со мной целыми днями и плакала. Она перестала бегать. Теперь сближение между нами было возможно, но я утратила все свои способности.Было уже поздно. Слишком поздно.
Анна. Эпилог
За окнами высотного дома стояла сырая и холодная мартовская ночь. На рынке внизу было полно молодежи и гремела поп-музыка. Перед киосками визжали, тормозя, автомобили. В наши дни по ночам не спят и пригороды.
Задергивая шторы, Анна некоторое время смотрела на большой город, сверкавший огнями до самого горизонта. Угрожающее зрелище, подумалось ей. Где-то там пару недель назад какой-то неизвестный застрелил премьер-министра.
Но она не хотела сейчас думать об Улофе Пальме.
Она в очередной раз взяла в руки рукопись Юханны. Анна снова и снова ее перечитывала, испытывая щемящее волнение и благодарность. Правда, к этим чувствам примешивалось и разочарование. Некоторые вещи хотелось изменить. «Я вечно хочу чего-то поменять, – раздраженно подумала она. – Из-за моего идиотского непостоянства я хочу… чего?
Разгадать твою загадку.
Какая наивность! Жизнь не допускает толкований. Люди раскладывают свои карты как могут, а потом начинают все сильнее и сильнее беспокоиться – верно ли они их разложили? Многие начинают лихорадочно снова тасовать колоду. Но ты всегда была загадочной и таинственной, я хорошо это знала. И эта таинственность высвечивается в самых неожиданных местах твоего рассказа. Некоторые упоминания скользят по тексту легкой тенью и сразу же исчезают. Затем ты снова переходишь к обстоятельному, внятному и упорядоченному повествованию.
Я начну с простого, – подумала Анна, – и тогда смогу легче понять все остальное. Я напишу письмо».
Она села за компьютер:
«
Дорогая мама!
Этой ночью я напишу тебе письмо, и скажу тебе то, чего до сих пор не отважилась сказать или написать.
Я прочла твою точную, добросовестную историю. Ты сразу вернулась с небес на грешную землю и заняла место среди прочих смертных.
В твоей жизни не было ничего сверхъестественного и неземного.
Само собой разумеется, что я, когда была молода, отнюдь не желала тебя растоптать за недостаточную образованность и самоуверенность. Ты вообще не вспоминаешь о тех временах, в рукописи они проходят мимо, не оставляя ни ран, ни следов. Наверное, ты поняла, что мне была нужна эта идиотская защитная стена учености, как всему моему карабкавшемуся наверх поколению, которое хотело победить, превзойти своих родителей, отрицая свое происхождение.
Я была тогда уверена, что превзошла тебя своим показным и поверхностным образованием. Но когда я сама стала матерью, ты снова заняла свое прежнее место. Помнишь ли ты, как Мария кричала от голода в коляске? Это было ужасно, но я читала – разумеется, в ученых книгах, – что младенца надо кормить строго по расписанию. Но ты сказала:
– Но, Анночка, дорогая…
Этого было достаточно, чтобы меня вразумить.
Сейчас уже поздно, я пишу это письмо в страшном волнении, я одинока, и мне очень тревожно. О, мама, какой здоровой ты была и какой больной стала. Какой ты была сильной и какой надломленной ты стала теперь.
Я помню, как пыталась защитить тебя, отвлекая на себя гнев папы. Так делают многие дети. Ты допускала это? Или ты просто ничего не замечала? Он говорил, что я очень похожа на его мать – такая же гордая блондинка. Может быть, это помогало хоть немного облегчить бремя, давившее тебе на плечи?
Я провоцировала его. Я была намного злее тебя и в этом походила на него. Когда же я стала девушкой и учение принесло плоды, я стала думать и находить слова быстрее, чем он.
Пренебрежение? Да. Классовое превосходство? Да, и это тоже. Это было невыносимо для него, человека, не терпевшего даже самой мягкой критики. Она оскорбляла его, унижала, и это унижение он должен был выплеснуть из себя – на других, то есть на нас.
В детстве ему крепко доставалось от родителей, и, как большинство людей того поколения, он с гордостью вспоминал об их жестоком отношении к себе. Были у него и свои садистские фантазии, потому что ни он, ни другие не понимали, что дать им выход можно в сексуальности.
Ненавидел ли он меня? Бог ему судья. Ненавидит ли он меня до сих пор? Не направлен ли теперь на меня весь его врожденный неизрасходованный гнев? Не потому ли мне так трудно ему звонить и навещать его?