— Т-с-с, — прошептал директор, — не шумите перед камерами смертниц…
Визит журналистов явно затянулся.
— Самая пора поесть, — сказал какой-то старик, похожий на смятую газету, которую вынули для растопки из ящика с углем.
Одна группа журналистов уже стояла у дверей, засунув руки в карманы, морщась от холода. Разгорелся спор, стоит ли осматривать кухню, хлебопекарню?.. Разве что погреться там, на дорогу?
На обратном пути в автобусе все с нетерпением ждали, когда появится Париж, центр города. Сидя рядом с Анной-Марией, Мальчик-с-Пальчик вслух мечтал о стакане виски. В общем, человечество делится на две категории: люди в камерах и люди вне камер. Все пытаются посадить друг друга под замок, и все друг друга побаиваются.
— А вы говорите о человеческих отношениях между людьми!
Мальчик-с-Пальчик казался не на шутку расстроенным, а Анна-Мария и подавно. Он был прав: «А вы говорите о человеческих отношениях…» Ему было страшно. И действительно, люди такого насмотрелись, такого наслушались, что отрава проникла им в кровь. Выходцев из гитлеровских концлагерей узнавали на улице по их отсутствующему взгляду, а когда тьма спускалась на город, остановившийся грузовик, купа деревьев в центре Парижа начинали казаться грудой трупов… Да и живые люди, деловито снующие взад-вперед, вдруг представлялись мертвецами: неестественно выпирающая грудная клетка над ввалившимся животом и бедра — не толще ручки метлы… Сколько ни фотографируй, сколько ни сиди в темной комнате, сколько ни занимайся нарядами, ни предавайся любовным утехам, никуда от этого не уйдешь.
Лестница ее дома показалась Анне-Марии бесконечно длинной. Наконец-то благодатное тепло жилья! Стены облупились, все тут не по ней, и тем не менее здесь она у себя. Хорошо иметь свой угол. Уже третий час, а она еще ничего не ела. Анна-Мария подобрала просунутые под дверь письма и прошла в кухоньку. Солнце растопило холодное серое небо, и как раз против кухонного окна появились голубые полыньи, лучи пробивались сквозь занавески в белую и голубую клетку. Кофе, варившийся в кофейнике с отбитым носиком, распространял приятный аромат… Анна-Мария опустилась в старое плетеное кресло и взялась за письма. Она не любила получать письма, почта — неисчерпаемый источник огорчений. В каждом письме, откуда бы оно ни пришло, могут оказаться дурные вести с Островов, нежданная беда. И на сей раз одно из писем принесло неприятность: агент, через которого она нашла квартиру, доводил до сведения, что ее владелица, американка, в ближайшее время возвращается в Париж и намерена поселиться у себя. Анна-Мария осмотрелась: клетчатые занавески, желтые, выщербленные тарелки, оловянные горшки на полках, старые, помятые кастрюли, газовая плита с большим колпаком, как над старинными очагами… Она только успела привыкнуть ко всему этому. А квартира уже уходит от нее, поворачивается спиной, словно она чужая. По какому праву считает она то или иное уродливым, нелепым, ведь она здесь не хозяйка, она ворвалась в личную жизнь незнакомых людей; хватит подглядывать в замочную скважину — предоставьте каждому быть счастливым по-своему, у себя… Придется переехать в гостиницу. Вряд ли в гостинице удастся проявлять пленку и печатать фотографии. Вот уже долгие годы нет у нее своего угла. Настоящий ее дом был когда-то там, на улице Рен. Мебель для приемной выбирал Франсуа по своему вкусу — металлические трубки и кожа, — но в остальных комнатах стояла унаследованная Анной-Марией старинная дедовская мебель. Дед ее был сельским врачом в Дордоньи. Там, в деревушке, у него был домик, весь зеленый от плюща, а при домике огород. Перед отъездом в колонии они продали старинную мебель антиквару на улице Фобур-Сент-Оноре и получили немалые деньги. Когда умерли дедушка и бабушка, а затем и родители Анны-Марии — за десять лет много воды утекло, — Франсуа настоял на продаже домика. Какой смысл держать его, чтобы он гнил, никому не нужный, пустой. И Анна-Мария подумала, что осталась одинокой вовсе не из-за войны. Она не военная вдова, а военная разводка, она морально вдова, если можно так выразиться; она не жертва войны и в концентрационном лагере не была, а о маки ей напоминали всего лишь уродливые шрамы на левой ноге. Так на что жаловаться? Даже ногу ей не отняли, хотя начиналась гангрена… «Я потеряла Рауля…» — шептала она про себя, но, останься Рауль в живых, возможно, он показался бы ей теперь обыкновенным ловеласом. Лишь силою обстоятельств Рауль поднялся над самим собой… Анна-Мария все еще сидела в кресле, словно ждала кого-то или чего-то; ничего и никого она не ждала и, как тогда, по возвращении в Париж, старалась не поддаться отчаянию. Да, не вовремя прибыло это письмо, выгонявшее ее из дому как раз после посещения тюрьмы Френ, когда ей и без того было тошно. Анна-Мария встала, чтобы позвонить Жако; только у него могла она просить помощи.