Мне казалось, если бы только я могла узнать правду, я тут же перестала бы страдать. Рауль погиб, а я, вместо того чтобы оплакивать его, думаю бог знает о чем. Он умер за Францию, а мне вздумалось ревновать. Умер за Францию… От руководства маки ко мне приехал товарищ, медлительный, безжалостный: оказывается, Рауль затеял дело с бензином легкомысленно, не собрав нужных сведений… А меня занимали лишь пустяки, лишь мои личные дела. Я ненавидела Рауля: из-за него я так низко пала, унижала себя грязными подозрениями; я ловила себя на том, что копаюсь в своих воспоминаниях, расспрашиваю девушек… У меня было такое ощущение, словно я распечатываю адресованное ему письмо, словно роюсь у него в карманах, и я была самой себе гадка до тошноты… Но должна же я знать! Снова и снова вспоминала я прожитые бок о бок с ним дни. Вспоминала, как он сидел у нас, тут, возле печки; осунувшееся лицо, синяки под глазами… Было это 29 февраля, незабываемый день! «Я несчастлив, — говорил он, — что с нами будет, Анна-Мария, война скоро кончится, вы уедете к своим, а я теперь без вас жить не могу…»
Мы провели весь день вместе, составили отчеты о маки, потом обошли несколько крестьянских домов, договариваясь о продуктах. Рауль ходил и говорил, как во сне… На следующий день он ушел к связным, так, по крайней мере, он мне сказал. Вернулся Рауль в тот же вечер, совершенно преображенный. «Анна-Мария, почему вы дуетесь? Уверен, вы не доверяете мне, сомневаетесь… Живите проще… Я люблю вас, что может быть проще…»
29 февраля и 1 марта… Сегодня красавица Луизетта, рыдая, рассказала мне, как после проведенной вместе ночи они с Раулем поссорились и она, назло ему, отправилась на гулянье в деревушку С., где открывалась ярмарка. Ярмарка в С. бывает 29 февраля, а 1 марта Рауль пришел за ней туда, отчитал ее, сказал, что не простит себе, если по его вине она пойдет по плохой дорожке. «Нужна я ему была, как прошлогодний снег, — со слезами говорила Луизетта, — просто ревновал. Не мог допустить, чтобы я его первая бросила. Он хотел все решать сам, даже с кем мне путаться, с ним или с другим…» 29 февраля, 1 марта. Он не останавливался перед ложью, лишь бы уверить меня в своей любви; сам страдал по Луизетте, а говорил, будто жить без меня не может; синяки под глазами после ночи, проведенной с нею, выдавал за знаки любви ко мне… Негодяй… И вместе с тем я цеплялась за мысль, что, возможно, он хотел порвать с Луизеттой ради меня, что этим и была вызвана их ссора… Знать! И ко мне вернется человеческое достоинство и честность! Знать! И я перестану мучаться или хотя бы буду мучиться с достоинством. Как только узнаю — перестану терзаться из-за покойника и буду оплакивать его, как оплакиваю Пьеро и других. Но тут я снова вижу, как он, обезумевший, выбегает из комнаты Женни: «Умоляю вас, не вмешивайте меня в эту историю…» Он бежал, точно убийца, даже не посмотрев, нельзя ли ее спасти! Точно убийца. Никто не виновен в смерти Женни, но каждый внес свою лепту.
Вот что грызло мне сердце в то время, как страна моя агонизировала. Жако уверял, что высадка произойдет в самое ближайшее время. Я могла уже ходить, с палкой. Потом без палки. Началось выздоровление. Возвращалось благоразумие.
В Париж я вернулась вместе с Освобождением, и мне на долю выпало счастье видеть, как он возрождался из пепла. Теперь я могла умереть спокойно.
Гулять по улицам, не таясь — какое странное чувство! Все радостно приветствовали меня. Все с ума сходили от счастья. Все.
Иной раз трудно, оказывается, произнести стереотипную фразу: «Вы ничуть не изменились». Потертые, иссохшие, полинялые, помятые, истощенные, раздавленные днями и ночами, что обрушились на них всей своей тяжестью, французы еле держались, как еле держалась на их плечах жалкая одежда. Растолстели они или похудели, появилась у них лысина или седина, стали они беззубыми или обзавелись превосходной искусственной челюстью — все в равной мере не красило их. Вот это и называется постареть, и когда стареют не у тебя на глазах, когда ты поставлен перед уже свершившимся, нелегко бывает приноровиться к новому положению вещей.
Но существуют морщины благородные, морщины трогательные и прекрасные… И на согбенную спину, дрожащие руки и худую шею профессора истории я смотрела с любовью и восхищением, как глядят на старые выщербленные камни родной церквушки. Профессор вышел из тюрьмы только после Освобождения, жену его угнали в концлагерь, старший сын скрылся в маки, и отец ничего о нем не знал. Профессор остался один, с младшим сыном. Квартира разгромлена, в книжных шкафах черно и пусто.
— Дело рук этих господ, — сказал профессор, указывая на пустые полки, — жаль… я очень дорожил своей библиотекой.
Я спросила, что стало с хирургом.
— В тюрьме за активное сотрудничество с немцами, — ответил профессор.
Он дал мне адрес актера. На прощанье я крепко поцеловала профессора и его бледненького сына.
— Приходите, Анна-Мария, мне так нужно человеческое тепло. Трудно прийти в себя после одиночного заключения, после всего виденного. И жены нет со мной. Нет и Женни…