Читаем Аномалия Камлаева полностью

А в Москву он вернулся спустя неделю после Нининого отъезда. В пустой квартире надрывался телефон, и Камлаев с порога рванулся к валявшейся на диване трубке, закричал «да, я слушаю», ответил, что занят, и бросил трубку обратно. Не раздеваясь, походил по комнатам, достал коньяк из бара, свинтил бутылке голову, присел к столу, раскрыл большую папку с репродукциями советских рекламных плакатов послевоенных годов, взял один картонный лист, на котором белозубо улыбался круглощекий карапуз, пропагандируя «сухие молочные смеси». Для новорожденных — вместо естественного вскармливания. Камлаев отложил плакат, уперся в стол локтями и, обхватив ладонями пустую голову, бессмысленно завыл.

11. «Платонов». Музыка для фильма. 197… год

Судья с выражением государственной ответственности на партийном лице поднялся со своего председательского места и изложил все признаки камлаевской вины перед народом: пренебрежение к труду и ленивое, рыхлое сердце, в котором отмечается отсутствие живого места для исторического оптимизма и согласия с курсом жизни одушевленного человечества. На суде сказали, что Камлаев, хотя и относит себя к работникам творческого труда, на самом деле лишь пускает пыль в глаза в целях оправдания зловредного тунеядства и ни в каких союзах и концертных организациях он не числится.

После этого его спросили, признает ли он, что бездействует посреди всеобщего трудового воодушевления?

— Нет, неверно, — отвечал Камлаев, исполненный убежденности в своей правоте. — Я пишу по большому концерту раз в два месяца. Но если родине угодно считать мою работу нехорошей и пустой, я готов с ее приговором смириться. А свою обособленность я с прискорбием признаю и надеюсь избавиться от узкого эгоизма сердца.

Но ответ его, в общем-то, не обидный для родины, народному суду отчего-то не понравился, как если бы Камлаева спросили об одном, а он ответил с высокомерием совершенно другое.

Шутки его против лучших композиторов советской страны пробудили в судьях серьезное ожесточение, а не одно простое неодобрительное чувство. Камлаев оказался так крепко виноват, что никто не захотел заступиться за него и даже тесть его — важный правительственный человек — не пожелал помочь, поспешив откреститься от такого ненадежного зятя.

Срок исправления Камлаеву определили продолжительностью в два года, а местом назначили лечебно-трудовой профилакторий за сто пятьдесят километров от Москвы, Камлаев обязался там трудиться в качестве разнорабочего на производстве резиновых калош.

Провожать его собралось полчище таких же тунеядцев и тайных врагов, каким был он сам, и многие смеялись, говоря, что правительство само провело для Камлаева наилучшую линию жизни, поставив его, подвижника музыки, в положение изгоя от народа; Камлаев же был мрачен и отягощен тоскливой мыслью о бесплодии своих трудов, но эта мысль происходила вовсе не из того, что его изгнали, а сама по себе и по более таинственной причине.

С соответствующей бумагой он поехал за сто пятьдесят километров от Москвы, в небольшой поселок городского типа на берегу Оки. В профилактории Камлаеву сказали, что ему вверяется таскать тюки с готовыми изделиями, раз Камлаев не умеет делать в своей жизни больше ничего.

Камлаев вышел от начальства и пошел пешком мимо длинных розовых зданий, в окнах которых имелись толстые, как линзы, непрозрачные стекла, поделенные на квадраты и наводившие на мысль о тюрьме. Он шагал, как указали ему, вдоль узкоколейки, и времени у него впереди было много — лет тридцать сплошной и наполненной напряжением жизни, но вот только каким образом прожить их, не дав ослабеть натяжению смысла, он теперь отчего-то не знал. Он произвел на свет уже достаточно крикливой музыки, выражавшей растерянность перед миром, который утратил равновесие справедливости. И наполнять чей-то слух веществом отвращения он уже не хотел.

Он пробовал на рояле различные сочетания звуков, в которых должна была жить возвращенная справедливость мира, но ноты не выходили из инструмента в пространство — необходимым доказательством полезности существования любого человека на прекрасной земле. Он думал теперь, что главное дело музыки есть подкрепление и освещение чужой, разнообразной жизни, а не одной своей, слишком тесной и узкой для помещения в нее предмета, представляющего всеобщее и вечное согласие с растворенным повсеместно замыслом разумной природы, а без согласия с этим замыслом жить нельзя и не нужно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже