Макиавелли говорит о том, что государю недостаточно быть украшенным простыми дарованиями, а я желал бы, чтобы, кроме этого, властитель помышлял и о том, как ему народ свой сделать счастливым. Народ, пребывающий в довольстве, никак не может помыслить о возмущении; блаженствующие больше страшатся лишиться такого государя, которой является их благодетелем. Поэтому никак не восстали бы голландцы против испанцев, если бы тирания последних не возросла настолько, что голландцы в случае восстания были по крайней мере не более несчастны, чем до того[4].
Королевства Неаполь и Сицилия неоднократно отходили от Испании под власть императора, а от императора снова к Испании[5]. Во всякое время завоевание это было весьма легко осуществить потому, что обе власти казались весьма сильными, и потому народы этих государств при каждом завоевании питали надежду найти в новом владыке своего защитника.
Какое различие между неаполитанцами и лотарингцами! Ибо, когда последние с легкостью признали чужое господство, вся Лотарингия утопала в слезах. Они жалели о том, что лишались потомков тех герцогов, которые в течение многих столетий владели этим процветающим государством, тех, кого они причисляли к достойным любви государям. Память о герцоге Леопольде была для лотарингцев столь дорога, что, когда после его смерти вдовствующая супруга принуждена была оставить город Люневиль, весь народ пал на колени пред ее колесницей и несколько раз пытался остановить ее лошадей, и было тогда много жалоб и слез по этому поводу[6].
Глава III
О смешанных державах
Пятнадцатое столетие, в которое жил Макиавелли, было еще довольно бесчеловечным. Тогда печальная слава победителей и крайние предприятия, возбудившие к себе известное почтение по той причине, что они совершались во множестве, были предпочтены кротости, справедливости, взаимной симпатии и всем добродетелям. Ныне же я вижу, что человечность предпочтительнее всех свойств победителя.
Ныне не поступают уже более столь дерзновенно, чтобы возвышать похвалами бесчеловечные страсти, являющиеся причиной всего, что опустошает этот мир.
Я охотно бы желал знать, что побуждает человека возвышаться? И по какому праву он может намереваться основывать свою власть на злосчастии и гибели других людей? И как он мог думать завоевать славу в то время, когда других делал несчастными? Новые приобретения государя не делают тех, кем он владел до этого, могущественнее; его подданные никакой от этого прибыли не имеют, и он заблуждается, воображая, что из-за этого он стал счастливее. Разве мало таких государей, овладевших с помощью своих полководцев землями, которых они так никогда и не видели? Это и есть известный род воображаемых завоеваний, когда делают несчастными многих, чтобы тем удовлетворить своенравие только одного человека, чаще всего совсем не заслуживающего того.
Допустим, что этот победитель овладел всем миром; но сможет ли он завоеванным управлять? Ибо сколь бы государь ни был велик и славен, однако он остается весьма ограниченным существом. Едва ли он сможет вспомнить названия своих земель – то, к чему, казалось бы, побуждало его честолюбие, желавшее, чтобы о завоеваниях его было известно повсюду; однако даже для этого он оказывается мал.
Пространство земель, которыми обладает государь, не делает ему чести; несколько миль земли, прибавляемые им к своему владению, не делают его славным; ведь часто, напротив того, владеющие лишь десятой частью его земель бывают намного славнее.
Заблуждение Макиавелли при рассуждениях о славе победителя могло быть общепринятым в тогдашнем обществе и, на самом деле, не являлось результатом его злобного характера. Впрочем, ничто не может быть так омерзительно, как некоторые средства, которые он предлагает для удержания завоеванных земель.