Попробую все-таки по-другому. Когда пришли за Одиссеем… Нет, не так. Когда прибыли на Итаку собравшиеся в поход, чтобы прихватить с собой под Трою Одиссея, он прикинулся сумасшедшим. Вот он, первый ловчила, симулянт, предшественник всех «косящих» призывников; должны быть еще какие-то жаргонные словечки, да я их не помню: лет сорок пять назад я тоже предстал перед медицинской комиссией – меня спасла близорукость, усиленная собственным притворством. Итак, Одиссей хотел быть белобилетником (стать, как я, рядовым необученным, непригодным в мирное, пригодным в военное время, не имело смысла: начиналась троянская война). Можно понять Одиссея: у него только что родился сын, и с Пенелопой-то он прожил не больше года. Он любил жену и сына – это истинная правда, и это многое извиняет в нем, не так ли? Вот он и стал при высокой военной комиссии засевать вспаханное поле крупной солью. Паламед – умница не хуже его, придумавший первый маяк, изобретший (или упорядочивший) алфавит, предложивший исчисление времени по годам, месяцам и дням, – выхватил маленького Телемака из рук Пенелопы и бросил его на пашню. Одиссей остановил быка (или вола – на ком он там пахал?) – не смог задавить сына. Пришлось ему отправиться вместе со всеми под стены Трои.
Уф… Больше я ничего так долго пересказывать не буду. Собрать, так сказать, компромат на Одиссея проще простого – но, представьте себе, именно за хитрость его любит и покровительствует ему Афина. Надо уметь вовремя и разумно выбрать себе богиню-покровительницу. Пусть те, кто поглупей, например Парис, выбирают Афродиту. Что из этого произошло – известно. А вот Афина, «совоокая», «провидящая», «необорная дщерь громоносного Зевса», еще какая? – «лепокудрая», «светлоокая», «броненосная» – действительно, не подведет героя.
Но даже она несколько смущена его повадками!
И все-таки Одиссей – не плут, не персонаж плутовских романов. Он не только хитер, он «многоумный», он «славен копьем», он – лучший стрелок из лука, он красноречив, он лучший оратор, он скорбит и плачет вдали от родины – по милой Итаке, жене и сыну, он любознателен – всё ему интересно (в том числе пение сирен – как нравилось мне в детстве это место!), смел, открыт новым впечатлениям… он одинок, пережив всех своих друзей… А как печальны, как мрачны страницы, посвященные посещению им царства мертвых! Он полон раскаяния, плачет в беседе с умершими товарищами, ему не по себе.
Интересно, как в классической гимназии «проходили этот образ»? Положительный, отрицательный – какой? В гимназии не проходили, там – читали.
14
А где же огромная литература о Гомере? Можно ли обойтись без нее – в разговоре о нем, без нее и без философии?
Но я не пишу ученый трактат. Гомером занималась вся последующая литература, философия и филология начиная с рапсодов (гомеридов), исполнявших и истолковывавших его поэмы. Гете тоже называл себя «гомеридом», когда писал «Германа и Доротею» или «Ахиллеаду».
Уж не назвать ли мне здесь неоплатоников, интерпретировавших Гомера: Плотина, Порфирия, Ямвлиха, Прокла, толковавшего отдельные места из него – для школьного обихода? Чтобы не ошибиться и правильно назвать их, я должен был наведаться в философский словарь. Или, может быть, блеснуть эрудицией, разумеется, заимствованной из тех же словарей, и вспомнить Шеллинга, «толковавшего гомеровский эпос как внутреннее перерождение мифотворческой стихии»?
Обойтись без всего этого мне разрешает Платон, назвавший мировоззрение Гомера (Орфея, орфиков, Гесиода) дофилософским осмыслением действительности. Ах, дофилософским? Тогда я могу не беспокоиться. Миф бездоказателен, зато традиционно авторитетен, – говорил Платон. А кроме того, миф – результат непосредственного созерцания сверхчувственного мира, что и заставляет, по Платону, всякий раз обращаться к нему, когда речь идет о богах, героическом прошлом, а также – загробном существовании души.
Я тоже так думаю. Нет, кроме шуток, Гомер – это поэзия, и она старше философии. «Стихи никогда ничего не доказывали, кроме большего или меньшего таланта их автора», – сказал Тютчев.