Чем иным мог ты утешить меня, великий пастырь? Ведь спустя годы утешал ты народ болгарский обещанием царства небесного? Был ты унижен из-за любви своей к горнему Иерусалиму, ибо всякая любовь ведет человека к унижениям, подчиняя волю его тому, что возлюбил он. Убеждая тырновских граждан, что мощи небесной твоей суженой, святой Петки, святого Ивана Рильского и других святых непобедимы и агаряне никогда не войдут в стены столицы, не был ли ты готов примириться с падением Тырновграда, коль верил, что всё есть промысел божий? Ты обрел способность блаженствовать посредством воображения, и блаженство это не исключало смерти, которую называл ты «юницей с нежными дланями». Ты возжелал обратить несчастье народа своего в очищение, слабость его перед завоевателем в силу и спасение с помощью святой Троицы, которой вверял его «ныне и вовеки». В те страшные дни, когда открыл я Шеремет-бегу, что ты за человек, он рассмеялся и сказал, что человеку не дано увидеть Эдем, покуда не вступит он туда. Ты же верил, что вступил туда при жизни. Но кабы видел ты свет Фаворский, как видел его я, разве не охватил бы тебя дух отрицания, сомнения и поиска? Разве не раскаялся бы ты, что вынес мне приговор? Разве не уподобились бы мы друг другу, наставник мой? И кто кого судил бы тогда? Разве величие требует отречения от земного, а представление о свободе достигается рабством перед Всевышним? Ты называл отечество своё раем, «сотворенным из живых каменьев, художник и созидатель коих есть Бог», и поил дух свой «млеком благочестия». Но если этот рай — блаженство мнимое, то ложью был и ты, и вправе я сказать: «Ложью крепится величие человеческое! Спасение есть ложь! На лжи непобедимой зиждется сила человеческая!..»
После провозглашения анафемы нас вновь отвели в узилище, где оставались мы пять дней, покуда собор решал участь евреев. Мы узнали, что двое из них приговорены к смерти, однако ж его царское величество заменил смерть пыткой, а третьего, раввина, толпа побила камнями.
Не зная, какая участь уготована мне, я представлял себе, как меня четвертуют, вешают, перепиливают пилой или привязывают к животу горшок с живыми крысами, а сверху кладут горящие уголья; как мне отрезают уши, вырывают язык, отрубают руку, коей записывал я еретическое учение. И сожалел, что не последовал примеру отца Лазара, которого отправили на покаяние в какой-то монастырь. Однако ж Лукавый крепко угнездился во мне и потешался надо мною: «Не бойся, Теофил, смерть есть прекрасное Ничто, «юница с нежными дланями». Боль штука скверная, но ведь длится она лишь до того мгновения, когда теряешь сознание. Муки тоже имеют конец. Я повесил над землей часы, измеряющие боль и утехи всего живущего. Истинное блаженство наступит тогда, когда остановятся мои часы. Тогда тленное перейдет в нетленное. Веришь ли?» Так потешался надо мною дьявол, и пока сидел я на гнилой соломе, перегорела в сердце моем любовь к сокровищнице мирозданья. Я увидел мир без себя и примирился, как примиряется под ножом жертвенный агнец. Так прощался я с жизнью, уже не искал утешения и страха особенного не испытывал…
На пятый день, в субботу, смолкли молотки, сколачивавшие посреди торжища лобное место. Распогодилось, нежный голубой покров повис над башнями и зубчатыми стенами. Колокола и клепала возвестили об окончании заутрени в церквах, часовнях и монастырях, легкой дымкой клубился над Янтрой туман. А она негромко плещется рядом с узилищем и шепчет мне: «Куда утекли прежние воды, омывавшие тела отцов и дедов? Были те воды речные, пресные, ныне соленые они, морские. Некогда был и ты пресной свежей водицей, ныне же стал горькой, отравленной. Перейди в неведомое без раскаянья…» И, подобно жениху, ожидающему сватов, что поведут его к дому невесты, ожидал я тюремщика и стражников и утешался некогда сочиненными в лавре стихами: