После Октябрьской революции миф об антихристе в русской литературе, истории, философии наполняется новым актуальным содержанием и новыми героями. Сама революция многими видится как свершившийся апокалипсис, большевики, коммунисты — антихристами, новая власть и новое государство — царством антихриста, социализм — антихристов прельщающий дух. Все эти идеи были сконцентрированы в книге «Из глубины. Сборник статей о русской революции» (1918). С. Аскольдов, как уже говорилось ранее, в ряд персонификаций антихриста включил Гр. Распутина, А. Керенского, В. Ленина[425]. Бердяев в статье «Духи русской революции», отметил, что Достоевский «один из первых почувствовал в социализме дух антихриста. Он понял, что в социализме антихристов дух прельщает человека обличьем добра и человеколюбия»[426].
Интересным представляется истолкование образа Христа в поэме А. Блока «Двенадцать» одним из героев статьи С. Булгакова «На пиру богов. Pro и contra. Современные диалоги». Герой этого диалога, Беженец, утверждает, что Блок — поэт «вещий», «ясновидящий» и в поэме «Двенадцать» он «видел, только, конечно, не Того, Кого он назвал, но обезьяну (по богословской традиции антихрист — обезьяна Христа. — А. Г.), самозванца, который во всем старается походить на оригинал и отличается какой‑нибудь одной буквой в имени…»[427]. Но трактовка блоковского Христа как антихриста не соответствует авторскому пониманию этого образа, зафиксированному в дневниковых записях поэта за 18, 20 февраля и 10 марта 1918 г. В этих записях Блок дважды говорит о том, что «страшно», «страшная мысль», что впереди двенадцати красногвардейцев идет Христос, а надо, чтобы шел кто‑то Другой»[428]. Кого поэт предполагал в Другом — реальную историческую личность или антихриста? Интересно, что в 30–е годы известный критик А. Луначарский упрекал Блока, что он не увидел Другого в Ленине[429].
Из художественной литературы 1918—1920–х годов приведем три небольших текста, связанных с мифом об антихристе.
М. Цветаева в своих дневниковых записях за 1919 год описывает посещение с сестрой Алей храма Христа Спасителя: «Мы только что от храма Спасителя, где слушали контрреволюционный шепот странников и — в маленьких шапочках — в шубах с «буфами» — худых и добрых — женщин — не женщин — дам — не дам, с которыми так хорошо на кладбище.
«— Погубили Россию…» «В писании все сказано…» «Антихрист…»[430].
И. Бабель в своей петроградской миниатюре «Мозаика» описал, как в залах Зимнего дворца некий товарищ Шмицберг говорил антирелигиозную речь, а в отдаленном углу сидел старый служитель, который рассказывал о прошлом. Но вот его рассказ прерывает старушка:
«— Где, батюшка, здесь речь говорят?
— Антихрист в Николаевской зале, — равнодушно ответил служитель.
Солдат, стоявший неподалеку, рассмеялся.
— В зале антихрист, а ты здесь растабарываешь…
— Я не боюсь, — так же равнодушно, как и в первый раз, ответил служитель, — я с ним день и ночь живу.
— Весело живешь, значит…
— Нет, — сказал служитель… невесело живу. Скучно с ним».[431]
Тема антихриста упомянута и в интересном рассказе Пан.
Романова «Бессознательное стадо». Рассказ этот чисто бытовой, написан в 1920 г., но в нем фиксируется одна из доминант советского быта — очереди. У кассы железнодорожной станции толпится народ, и после многих вариантов упорядочить очередь решают номер каждого писать химическим карандашом на ладони. Почти все согласились, лишь «какой‑то высокий старик с длинной седой бородой и староверским видом вдруг воспротивился:
— Не хочу антихристову печать ставить!»[432]
В «Поднятой целине» М. Шолохова тоже присутствует миф об антихристе в современной интерпретации, в главе XXXV, изображающей «бабий бунт» и последующее за ним собрание. На собрании Давыдов рассказал, как во время бунта мать Михаила Игнатенка кричала, когда вели Разметнова: «Анчихриста ведут! Сатану преисподнюю!..» — и хотела пои помощи женщин надеть на его шею нательный крест на шнурке…[433]», и как от этого отбивался Разметнов, а потом перекусил зубами шнурок. Мать же Мишки Игнатенка за это арестовали, и мы можем только гадать, что с ней стало.
Как видим, миф об антихристе не исчез из советской литературы 20—30–х годов, он как бы «рассыпался» на отдельные мотивы, детали, стал бытовым явлением.