В сущности, такое преобразование происходило в мыслях не одного только Павла. Основанные им Церкви шли в том же направлении. В особенности Церкви Малой Азии под влиянием некоторой внутренней работы приходили к самым преувеличенным представлениям о божественности Иисуса. Это понятно. Для той фракции христианства, которая вышла из интимных отношений на Тивериадском озере, Иисус всегда должен был оставаться возлюбленным Сыном Божиим, которого видели среди людей с его чарующей осанкой и тонкой улыбкой; но, когда проповедовали Иисуса жителям какого-нибудь забытого уголка Фригии, причем проповедник заявлял, что сам никогда его не видал, и усиленно твердил, что о земной его жизни ему почти ничего не известно, что могли подумать его добродушные и наивные слушатели об этом Иисусе, которого им проповедовали? Как должны были они себе его представлять? — Как мудреца? Как учителя, полного очарования? Но Павел изображал роль Иисуса вовсе не такой. Павел не знал или притворялся, что не знает Иисуса как историческую личность. — Как Мессию, как Сына Человеческого, который должен появиться на облаках в день Страшного Суда? Но этого рода идеи были чужды язычникам и предполагали бы у них знакомство с еврейскими книгами. Очевидно, что образ, который чаще всего мог бы складываться в представлении этих добродушных провинциалов, это образ воплощения, т. е. образ Бога, принявшего человеческую форму и спустившегося на землю. Это представление и было очень распространенным в Малой Азии; вскоре оно было использовано и Аполлонием Тианским. Для того, чтобы примирить такой образ мыслей с монотеизмом, оставалось лишь одно: познавать Иисуса как воплотившуюся божественную ипостась, как некоторого рода двойника единого Бога, принявшего образ человеческий для выполнения некоторого божественного плана. Надо припомнить, что дело происходит уже не в Сирии. Христианство перешло из семитических стран в руки рас, опьяненных своим воображением и мифологией. Пророк Магомет, легенда которого у арабов имеет чисто человеческий характер, точно так же превратился у шиитов Персии и Индии в существо вполне сверхъестественное, нечто вроде Вишну и Будды.
Каковы бы ни были отношения апостола к его Церквам в Малой Азии, как раз около этого времени ему представился случай применить новую форму, в которую он привык облекать свои идеи. Благочестивый Епафродит, или Епафрас, учитель и основатель Церкви в Колоссах и глава Церкви на берегах Лика, прибыл к нему с миссией от названных Церквей. Павел никогда не бывал в этой долине, но пользовался там авторитетом. Его даже признавали здесь апостолом той страны, и все исповедовали одинаковую с ним веру. Узнав о его заключении в тюрьму, Церкви в Колоссах, в Лаодицее на Лике, в Иераполисе отправили Епафродита разделить с ним его узы, утешить его, засвидетельствовать ему дружеские чувства братии к нему и, вероятно, предложить ему денежную помощь, в которой он мог нуждаться. То, что Епафродит сообщал Павлу об усердии новообращенных, исполнило его радостью; их вера, милосердие, гостеприимство было восхитительно; но христианство в этих фригийских Церквах принимало странное направление. Вдали от великих апостолов, вне всякого влияния со стороны евреев, составившись почти исключительно из язычников, эти Церкви обнаруживали наклонность к некоторой смеси из христианства, греческой философии и местных культов. В мирном маленьком городке Колоссах, под шум каскадов, среди пенящейся пучины, в виду Иераполиса и его ослепительной горы с каждым днем все более возрастала и укреплялась вера в полную божественность Иисуса Христа. Напомним, что Фригия принадлежала к числу стран, отличавшихся наибольшей оригинальностью в религиозном отношении. Таинства ее религии заключали в себе возвышенный символизм или, по крайней мере, претендовали на это. Многие из принятых в ней обрядов представляли некоторое сходство с обрядами нового культа.
Для христиан, не имевших предварительного предания, не прошедших подготовительного курса монотеизма, подобно евреям, искушение присоединить христианский догмат к старым символам должно было оказаться довольно соблазнительным, тем более, что эти старые символы представляли собой наследие, завещанное весьма почтенной стариной. Прежде чем принять идеи, занесенные из Сирии, эти христиане были набожными язычниками; быть может, воспринимая новые взгляды, они не думали, что им придется окончательно порвать с прошлым. И, сверх того, какой истинно религиозный человек способен вполне отрешиться от традиционного благочестия, под сенью которого он впервые познал идеал, и не станет пытаться примирить, хотя часто это бывает и невозможно, свою старую веру с новой, вытекающей из прогресса его мышления?