Мне открылось горькое зрелище. Крутая, подгнившая лестница спускалась на дно маленького, хоть глубокого погребка, но теперь он казался особенно тесным: почти все пространство пола было занято положенными на поленья двумя досками, на которых, вытянувшись, лежала Женя. Не было ни гроба, ни даже простыни поверх нее. Боясь упасть и нашуметь, я кое-как спустился к ней и поставил свечку в ее головах, на верхнюю полку, так, чтобы огонь коптил и жег лишь изгиб стены с следами давней побелки. И снова оглядел ее. Ее успели обрядить: на ней было то самое платье, в котором они с сестрой ходили в школу. Те же чулки и туфельки. Тот же лак на ногтях сложенных поверх груди рук. Та же, приведенная кем-то в порядок стрижка. То же кольцо с сердоликом на пальце. Кажется, тут я заплакал. Она была прекрасна – и она не могла быть моя. Именно это последнее и безумное противоречие наконец толкнуло меня к ней. Я вздрогнул, коснувшись в первый миг ледяной ее плоти, но потом, помню, вовсе перестал замечать холод, хотя должен был сделать многое, чтобы его побороть. Я поднял ей платье, быстро сдернул прочь трусы, надетые как-то криво, так, как не может быть что-либо надето на живой, и, наклонясь, стал греть ладонями, а после локтями сгибы ее ног. Она давно окоченела, и, полагаю, мне ничего бы не удалось, окажись погреб слишком холодным. Но он был скорее сырым, так что в конце концов ее ноги хоть и с трудом, но стали раздвигаться. Ободренный успехом, я решил продолжать. И так грел ее до тех пор, пока она не легла предо мной в доступную, нужную позу: ноги согнуты, колени врозь. Овал ее лона разошелся, как у живой, образовав колечко, и только тогда я разделся сам – я оставил себе лишь рубаху, – лег сверху (уже трепеща, уже замирая от невозможного, сладостного восторга) и наконец ввел ей. Вначале это было трудно, я даже пожалел, что не прихватил с собой мыла или крем (я просто не знал, что они могут пригодиться); но я был так возбужден, что собственной моей влаги хватило с избытком. Тут только я ощутил снова холод, но он был невыразимо свеж, он остужал безумный мой пыл, от которого, в свою очередь, ее лоно будто очнулось, принимая меня, и далее мне осталось лишь представить, что она спит (а не это ли тот вечный образ, в который рядим мы смерть?), я же делаю то, что и принято делать всегда с любимой…
Нет, я не прошу снисхожденья. В таких вещах ложь нестерпима. Я только желаю понять – или дать понять, – чтó это было. Этот погреб, словно фальшивый склеп, с пятнами плесени и селитры в углах и на сырых досках его стен, был уже могилой, пусть первой,