За полночь в сопровождении Неелова Овсянников добрался до дома на улице Маяковского. По дороге полусонно грустили о Ручкине, которого теперь, правда, уже не было жаль, а было жаль его худосочную вдову, так же, как ее было жаль при жизни Ручкина. Казалось, что она выплакала свое тело, поэтому выглядела такой пустой. Казалось, что суворовец-сын ее по-взрослому презирает — за ее безумную тихость, за чуждую ему и его отцу натуру, за то, что она не любит их с сестрой, как любил отец. Дочка была отстраненной, по современным меркам красивой, долговязой, с мальчишеским, крученым овалом, с длинными хрупкими ступнями.
Шутили над Николаем Сергеичем, у которого первая жена была еврейкой, актрисой. Николай Сергеич в конце застолья, когда собирались платить, сказался несостоятельным и от этого стал дерзить Сомову и Неелову, не трогал только Овсянникова, от которого в пьяном виде веяло суровым хлыстовством. Сомов уходящему Николаю Сергеичу бросил подготовленную фразу:
— Мелочность — ахиллесова пята русопята.
Николай Сергеич, далеко оттопырив палец, парировал:
— Бездари.
Уходил он, как коммунальный хулиган, поигрывая мозглявыми ляжками.
Овсянников был обладателем большого петербургского подъезда, приятных для шага лестничных просторных маршей, двустворчатой двери в квартиру. Жена Овсянникова Лида, торопливо вежливая и неприбранная, сообщила мужу и Неелову (Сомов отстал на Невском проспекте безвозвратно), что их ждет дружок Пахомов. В прихожей пахло смешанным животным составом, свалявшейся шерстью овчарки и кошачьей свежей мочой. Лида сказала, что не пугайтесь, собака в деревне, а кошка спит. На кухне, обшитой мореной вагонкой без зазоров, сидел понурый Пахомов с початой бутылкой водки.
— Мне домой не добраться — мосты развели. Я у вас заночую.
— Лида! Постели еврейскому подкулачнику прямо на кухне, где сидит, — крикнул Овсянников. — А водку, что, с еврейского стола стянул?
— Зачем? У них стянешь. Купил в ларьке. Хорошая, не паленая.
— У меня есть приятель с беспокойной фамилией — «Наливай».
Захватывающую концепцию Пахомова о том, что Петербург был основан на месте древнего становища викингов, и более того — на месте рождения киевского князя Олега, со всеми вытекающими отсюда аналогиями и великими пророчествами, на заседании юбилейного жюри отвергли с насмешливым скепсисом. Даже новый друг Пахомова профессор
— Видите, — горевал Пахомов, — не пускают нас на пушечный выстрел в большую науку. Занимайтесь, мол, беллетристикой. А в науке — их схемы. Тронешь — все пойдет по-другому. Я только попытался замахнуться — и какая паника! Куда, мол? Здесь у нас все сфабриковано, а вы со своей истиной лезете.
Пахомов перебирал на кухне свои несчастные бумаги, листал книгу профессора
Овсянников увел Неелова в свой кабинет играть в шахматы. Неелову было не очень удобно сидеть перед высокой стеной с иконостасом, кроваво-золотым коллажем, перед десятком укоризненных очей, перед плывущей радугой, перед сумеречной, естественной иллюминацией, как в надушенной ладаном деревенской церкви. Совсем не хотелось превращаться в иконоборца. Овсянников был известным шахматным игроком, который не желал проигрывать первому встречному, особенно у себя дома. Это должен был учитывать визави. Неелов играл инстинктивно, бегло, рассчитывая на ничью. Дуракам везет, сказал Овсянников, когда Неелов действительно свел первую партию к ничьей. Вторую Неелов выиграл, а третью проиграл к четырем часам утра. Овсянников, протрезвевший, похмельный, изнуренный, приказал Неелову ложиться спать здесь, в кабинете на диване. Неелов слышал, как Лида всплескивала руками, бессмысленно дефилировала по коридору, включала и тушила свет, писклявым шепотом причитала. У Овсянникова была октава. «Хватит», — сказал ей Овсянников.
Неелов передумал раздеваться, вспомнил о пахомовской водке и поспешил на кухню. На кухне горело электричество, сияло темное дерево, бутылка отсутствовала, Пахомова не было. На кухонном мягком уголке лежал свернутый матрац.
— А где Пахомов? — спросил Неелов у появившегося Овсянникова.
В трусах тот выглядел поджарым, опрятным, неистовым, как Бжезинский. На впалой, хулиганской груди запутался в волосах крестик.
— Ушел, пока мы сражались. К путане своей поднялся, к Соньке Золотой ручке. Он всегда, когда у меня бывает, к ней поднимается.
— Этажом выше?
— Да, прямо над нами.
— А зачем тогда матрас?
— Это маневр. Он же хитрый, все-таки бывший стукач, и похотливый. Веселиться предпочитает разнузданно.
— И водку унес.
— А ты сходи, забери, если осталось.