Признаюсь, я не успел запомнить узор на Вашем великолепном галстуке — что-то венчально-венценосное, вензельное, гербовое. Но не примитивный двуглавый орел, во что любит выпялиться какой-нибудь безвкусный депутат, а нечто геометрически-томительное, восточная фата-моргана. Я еще подумал тогда, что если этот главный мужской аксессуар сделан нашей кутюр-эпохой с такой любовью, значит, вся его пышность достойна все же оправдания, как никакая другая пышность во время чумы. Я представил себе чешуйчатый полет жар-птицы, и золотошвейное сияние патриаршего благословения, и пламенно-рыжий блеск отреставрированных кремлевских палат.
После этого я обратил внимание на то, что все трое мужчин за нашим столом сидят тоже в галстуках: и я, и поклонник моей тещи, и мой малолетний сын. На мне был галстук, исподволь радующий глаз, синего шелкового отлива в желтую, поперечную, модную теперь полоску. На своего восьмилетнего сына я повязал узкий галстук именно потому, что он был узкий, красный в черный горошек, хранившийся в шкафу со свадебной поры. И только на тещином поклоннике, добром морщинистом молчуне, в котором за его кротостью и худощавостью виднелись пройденные им пути и пожарища, был галстук, чем-то напомнивший Ваш. Вероятно, трудно узнаваемым орнаментом явно огненнопоклоннического свойства. Однако разница таки была вопиющей между Вашим «уже не-Версаче» и его — любителя понятных шуток — «еще не-Версаче». В одном соседствовала лучезарность с добротностью, в другом — тусклость с тряпичностью. Но то, что принципиального различия между первым и вторым не существовало, привело меня к гуманной мысли о всеобщем подобии всего.
Я думал о том, что Ваше стремление и Ваше намерение облачиться в такой ко многому обязывающий, скипетрообразный галстук, а также некоторые другие Ваши масштабные предприятия, в конечном итоге, сродни моему разорительному порыву закатить лукуллов пир в праздничную ночь, чего у нас в семье не случалось последние лет пять или вообще никогда...
Мы некоторое время говорили о Вас и даже забыли переключить на НТВ, на «Куклы».
Я сказал, что хоть и не голосовал за Вас, потому что для меня это было не совсем органично, тем не менее не могу, мол, не восхититься обновленческой мощью Вашего организма, которую Вы собрали всю в свой неполный кулак и преодолели недуг, пошли на смертельно опасную операцию и стремительно после хирургического вмешательства в Вас оклемались, если, конечно, опять не врет телевидение.
Здесь недоверчиво улыбнулась мне теща, как будто я ее задел за живое. Теща, кстати, тогда проголосовала за Вас, и не столько сердцем (им она никогда не ошибается), сколько рассудком. Ее расчет состоял в том, что пусть, мол, Ваши птенцы ненасытные и склевали все ее сбережения, однако не остается никого, кроме Вас, птицы-отца, кто бы еще мог и приструнить воришек и хоть что-то еще вырвать из их клювиков — в погашение обездоленным. Если же победят другие, не Вы, может быть, и не плохие люди, то скажут ей: кто тебя, глупая баба, разорил, с того иди и спрашивай, с Вас то есть; а мы у тебя пока ломаного гроша не взяли. А что же Вы сможете отдать, если Вас победят? Да ничего! А так, может быть, что-нибудь когда-нибудь и отдадите, расчувствовавшись. Так полагала теща всей своей логикой народной стабильности.
Теща выразила сомнение, что Вы вообще ту нашумевшую операцию перенесли, потому что, как она сказала с горечью: «Мне-то не надо втюхивать, что на третий день после такой серьезной операции, когда сердце и легкие вываливают на стол, можно указы подписывать, лежала под скальпелем, знаю, нельзя не только указы подписывать, но и радоваться, что выжил, нельзя, чтобы не сглазить. А ты говоришь, уже и попивать опять начал?» — «Успехи медицины», — парировал я, наливая.
Я болтнул о Вас без обиняков, может быть, на подсознательном уровне надеясь отряхнуться от внезапного обольщения Вашим великодержавным галстуком, испортить от него впечатление, а на сознательном уровне поразить куда более утилитарную цель: приравнять мое увлечение праздниками к Вашему аналогичному увлечению в глазах моей тещи и в таких же глазах моей жены. Иначе эти две алкоголефобки что-нибудь бы да смели, бутылки две «Синопской», с накрытого стола. А так, в них проснулась гражданская совесть.
Если же Вы теперь меня с пристрастием спросите, откуда это я, неизвестно кто, понимаешь, взял, что Вам опять пришлось начать попивать, я целомудренно пожму плечами.