Помню, когда я приехала в Освенцим, какой-то юноша, постояв для наглядности в бывшей газовой камере, выходя, развел руками и сказал своей спутнице: «Я думал, что будет страшнее». Значит он, вполне нормальный на вид парень с университетским, между прочим, значком, допускает, что может быть еще страшнее. Самое простое крикнуть ему вслед: «Подонок». Но ведь все не просто. Когда «Память» ворвалась в Дом литераторов, я хорошо помню, что рядом с чувством омерзения и ненависти было и другое — жалости. Было, было — не имею права об этом забывать. Эти прыщавые желтолицые мальчики — наверное, родители никогда их не кормили, не давали в школу яблоко, не хвалили, не дарили всякие детские замечательные глупости, а может, гнали на улицу, когда напивались, а может, и вообще домой не пускали. А эта женщина с авоськой, которая громче всех орала: «Жиды, убирайтесь...», — что она видела в этой жизни, если пришла на «акцию» с куском сыра в этой самой авоське? Наверно, ей объяснили, что в ее нищей жизни виноваты... евреи, как объяснили это когда-то немцам, и те же прыщавые мальчики, а потом и откормленные и выхоленные эсэсовцы пошли за Гитлером в поход на евреев. И снова спрашиваю себя: «И кто тут палач, кто жертва и когда жертва становится палачом?!» Есть закон, он обязан карать тех, кто открыто нарушает его. Судить генерала, который сегодня, а не шестьдесят лет назад призывает «мочить» жидов, а воодушевленная его громогласным призывом толпа с блеском в глазах кричит: «Давай» или «Любо», что значит — правильно. Но что делать с толпой, которая всегда не любит тех, кто непохож, и, объединенные своей похожестью («серые наступают — серые побеждают»), похожие преследуют непохожего: будь он в очках (было такое), в шляпе (и это было), в узких брюках (и через это прошли), рыжий, с длинным носом или с лицом кавказской национальности?
Я пришла в «Холокост» не только для того, чтобы не дать забыть, но и для того, чтобы не дать повторить.
Путь был длинным, фактически вся жизнь. Но и сегодня я знаю только то, что ничего не знаю. Нет, нет, конечно, знаю — тысячи фактов того безумия, в которое дал себя втянуть культурный, как принято было говорить, народ — немцы. Тысячи фактов той индустрии смерти, которую творили над ни в чем не повинными людьми самые остервенелые из них. Не скажу, что думала до того, что было страшнее. Страшнее не бывает. Но больше всего меня мучают те, кто жил рядом с моей бабушкой, играл в шахматы с моими племянниками, кто с удовольствием ел фаршированную рыбу у моей тети Рахиль, а потом безучастно смотрел им вслед, когда они шли в гетто или в Бабий Яр. Знаю — страх, тут одно ясно — жизнь одна, и ни на какую другую рассчитывать не приходится. Это тот единственный случай, когда все просто, и я никогда не стану осуждать тех, кто не пошел за своими соседями в гетто или Яр (были и такие, но они святые, а святых не может быть много, иначе мы бы давно жили в раю, а мы по-прежнему живем на земле). Но вот безучастность, привычка, равнодушие...
В книге Симона Визенталя самые пронзительные для меня страницы даже не те, которые про ужасы «жизни» в лагере, а те, которые про соседей. Была такая песенка (я узнала ее после войны) — песенка про Ростов — город, Ростов — Дон, где жили, любили, ходили с подружками гулять... «Улица Садовая, скамеечка кленовая — эх, Ростов — город, Ростов — Дон»... Потом пришла война суровая, и те, кто гулял по Садовой, ушли на фронт и не все вернулись... А те, кто остался... Об этом в песенке ни слова нет.